Духовный мир человека в произведениях василия белова. Белов В



Роман Василия Белова «Кануны» – о коллективизации в русской деревне. То есть о переломном и во многом роковом событии советской истории. Ближние и дальние последствия этого события мы мучительно ощущаем, переживаем и пытаемся осознать сегодня. В. Белов был одним из первых, кто уже в 60 – 70-е годы попытался по-новому, без розовых идеологических очков взглянуть на историю коллективизации, правдиво обрисовать ее движение и повороты. Поэтому роман «Кануны» стал не только литературным, но и социальным фактом.
Показательна история его создания и появления. Она затянулась на многие годы. Впервые роман В. Белова прорвался к читателю в начале 70-х годов – в урезанном цензурой виде. И все же В. Белову удалось поставить такие вопросы, которые растревожили читателей и критику. В то же время вскоре выяснилось, что социальные конфликты, живо изображенные Беловым-художником, вызывают самые противоречивые публицистические трактовки. Правда истории отнюдь не лежала на поверхности событий, а путь к правде не сулил легких открытий.
Стало ясно, что автор «Привычного дела» и «Плотницких рассказов» готовит непривычную версию коллективизации. Главный, неканонический смысл этой версии заключался в восприятии коллективизации как народной и государственной трагедии. В процессе работы над романом, который до сих пор не закончен, В. Белов предложил целый ряд исторических объяснений этой трагедии. В начале второй книги романа, озаглавленной «Год великого перелома» («Новый мир», 1989, № 3), мы находим немало жестких утверждений и оценок, адресованных политическим деятелям 20 – 30-х годов. Особую остроту приобрела и беловская трактовка «троцкизма»...
Обо всем этом немало сказано в работах литературных критиков, которые откликались в разные годы на роман В. Белова. Составитель стремился достаточно широко представить их мнения. Но отнюдь не все из написанного критиками, социологами, публицистами о «Канунах» вошло в этот сборник, жестко ограниченный его замыслом и объемом. При отборе материалов отдавалось предпочтение «монографическим», посвященным именно ведовскому роману, работам. Так что в сборник не вошли, например, высказанные в критических обзорах суждения И. Золотусского и И. Литвиненко, статья которого «Закрытый перелом» («Дальний Восток», 1988, № 6) оказалась во многом новой и своевременной.
Полемика вокруг «Канунов» – при всех ее дискуссионных зигзагах и самых неожиданных умозаключениях – чрезвычайно поучительна. Это один из уроков общественного самосознания 70 – 80-х годов. Поэтому будем рассматривать все написанное писателем и его критиками как духовный факт, который нуждается в целостном и трезвом анализе.
Проверка версий, предлагаемых в ходе споров о романе В. Белова, неизбежно приводит к необходимости тщательной оценки исторических реалий. На этом пути неизбежна систематизация наших представлений о коллективизации и ее социальных предпосылках. Возникает проблема сопоставления беловской версии с другими литературными версиями «великого перелома» – как современными, так и предшествующими.
В прозе 60 – 80-х годов роман В. Белова – отнюдь не единственное произведение о коллективизации. Не менее заметен, например, роман Б. Можаева «Мужики и бабы», привлекали внимание произведения С. Залыгина, К- Воробьева, Ф. Абрамова, И. Акулова, М. Алексеева, С. Антонова, В. Тендрякова... Критики, писавшие о «Канунах», неоднократно затрагивали этот пласт прозы. Что касается произведений 30-х годов, написанных по горячим следам событий, то в них многое подзабылось. Между тем напоминание о версиях коллективизации, возникших в самый момент ее проведения, – это также естественный шаг на пути познания той эпохи, той трагической поры.
Вот почему свою задачу, как составитель данного сборника, я вижу не только в том, чтобы представить спектр отзывов современной критики о романе В. Белова. Не менее важно, по моему убеждению, восстановить некоторые исторические и литературные факты, имеющие прямое отношение к сегодняшним спорам о «великом переломе». Поэтому в заключение сборника предлагаю свой опыт историко-литературного «комментария».
Читатель сборника услышит и голос самого Василия Белова, размышляющего в одном из интервью о своих замыслах и творческих подступах к «Канунам», услышит сегодняшние и дошедшие из «вчера», подчас по горячим следам высказанные, суждения писателей, критиков, публицистов об этом романе. Суждения, которые, сталкиваясь между собой сквозь достаточно отдаленные уже годы, раздвигая границы различных периодических изданий, создают в совокупности своего рода заочный «круглый стол», посвященный осмыслению романа В. Белова с разных точек зрения.

Васи лий Белов – Владимир Стеценко
МНЕ ХОТЕЛОСЬ ЗАЩИТИТЬ ЗЕМЛЯКОВ СВОИХ, РОДНЫХ И БЛИЗКИХ... [Фрагменты из беседы с В. Беловым, опубликованной в кн.: Писатель и время. М., «Советский писатель», 1986.]

В. Стеценко. Василий Иванович! Вы начинали как поэт, во многих театрах идут ваши пьесы «Над светлой водой», «По 206-й», «Бессмертный Кощей», недавно вышла в «Молодой гвардии» с уникальными цветными фотоиллюстрациями Анатолия Заболоцкого книга о народной эстетике «Лад». До сих пор не умолкают споры о ваших «городских» рассказах, о «Канунах» – деревенской хронике конца 20-х годов. Но для большинства читателей ваше имя связано прежде всего с повестью «Привычное дело», как, скажем, имя Шолохова – с «Тихим Доном». Мне кажется, эта повесть, опубликованная двадцать лет назад в журнале «Север», не только принесла вам известность, но и знаменовала новый этап русской художественной прозы, повествующей о современной деревне. Помню, какое сильное впечатление произвела она на московских литераторов. Вопрос: «Вы читали «Привычное дело»?» – звучал тогда чуть ли не вместо приветствия. Критики, когда пишут о «деревенской» прозе, непременно возвращаются к «Привычному делу».
Повесть, хотя она и невелика, кажется всеобъемлющей и монументальной, незамысловатой и мудрой одновременно. Народные характеры даны в эпической простоте, без идеализации и без упрощения, с полным доверием к нравственной основе крестьянской жизни, которую вы знаете изнутри.
В известном смысле молодые «деревенщики» могли бы сказать, что вышли они из «Привычного дела».
В. Белов. Я не согласен с такой трактовкой. Я считаю что трезвая аналитическая традиция русской деревенской прозы не прерывалась, она, худо-бедно, жила всегда. Помню как я читал романы Федора Абрамова «Братья и сестры» и «Безотцовщина». Это были потрясающие для меня открытия! Было просто непонятно, как можно было написать такую горькую правду сразу после войны! Я прочитал эти книги по рекомендации моего родного брата Юрия. Он говорит: вот почитай книги, это про нашу семью написано. И точно! Я читаю, вроде все про нашу семью, даже в деталях все, вплоть до коровы! Я был потрясен, когда прочитал эти книги. А ведь взрослый был. Уже в армии отслужил. Я нигде не читал ничего подобного. Оказалось, что можно писать правду о колхозной жизни!
В. С. Традиция правдивого изображения деревенской жизни действительно не прерывалась. Были прекрасные очеркисты – Валентин Овечкин, Ефим Дорош, Георгий Радов, Леонид Иванов...
Публицистика «вторгалась» в жизнь послевоенной деревни, а вот художественная проза не чуралась лакировки, предпочитая порой писать не то, что было, а то, что должно было быть... И вот я, помню, тоже был потрясен: молодой сельский поэт, а выказывает такое проникновение в сокровенные глубины народной жизни.
В. Б. Извините меня, уже в шестнадцать лет человек должен быть взрослым! А если говорить о предшественниках... Это не только Абрамов. Были написаны яшинские «Рычаги». И опубликованы. Это тоже что-то значило. Не только для меня, но и для всей литературы. Яшин ошеломил меня своей правдивостью и публицистичностью. Это был пятьдесят шестой год. И плюс к тому овечкинские очерки. Они показались не очень интересными в смысле художественном, но в смысле публицистическом, идейном они просто меня перевернули. Были тендряковские «Ухабы», были... Много было кое-чего! И никакие они не «деревенщики»! Просто писатели. Писали правду об общественных явлениях. Вот и все. Наши критики – мастера изобретать новые термины. (...)
Я знаю, хорошие вещи появляются совершенно неожиданно и без всякого плана.
В. С. Это какое-то наитие, откровение?
В. Б. Я, например, верю во вдохновение, верю, хотя сам и не знаю, что это такое. Само состояние особенное...
В. С. Тициан Табидзе пытался объяснить это:

Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Что стих? Обвал снегов... Дохнет – и с места сдышит,
И заживо схоронит. Вот что стих.

Идешь – и вдруг... Словно кто-то тебе нашептывает... Записывай! А ты ни о чем подобном и не думал в этот момент!
В. Б. Состояний всяких множество. И бывают необъяснимые состояния.
В. С. Но вот когда почувствовал, что нужно сесть за работу, что этому предшествует? Или вы просто садитесь – и, как говорится, «ни дня без строчки»?
В. Б. Нет. Ну что вы! Просто приходит состояние особое, когда ты можешь работать. А раньше было – я даже не запоминал этих состояний – раньше всегда хотелось работать. Сейчас уже возраст не тот. Нужно дорожить периодами, когда ты можешь. Это, наверное, зависит от состояния твоего здоровья или от атмосферного давления...
В. С. У вас есть способ поддерживать рабочее состояние?
В. Б. Нет, по-моему, нет. Нормальный образ жизни нужен. Тишина нужна. Спокойствие нужно. Какая может быть работа, если, допустим, на собрание требуют или же на пленум куда-то ехать. Или же ты едешь в поезде, живешь в гостинице. И звонки беспрестанные. Для того чтобы работать, нужно прийти в нормальное, уравновешенное состояние. И тогда, может быть, тебе захочется писать... То есть, конечно можно создавать искусственным образом такую обстановку. Как? Чтобы не было никаких помех, чтобы меня никто не преследовал – уехать куда-нибудь, в одиночестве пожить баню истопить, сходить за грибами в лес, и тогда появляется нормальное состояние человеческое.
В. С. Вы считаете это искусственно созданным состоянием?
В. Б. Ну, а как же. В какой-то мере искусственным Повседневная жизнь связана с канителью, со всякими делами семейными, административными. Всякие дела бывают. И он; не способствует работе, эта жизнь. А искусственно условие можно создать. Просто уединиться. Я, например, сказку «Бессмертного Кощея» написал за три недели. Потому что в Коктебеле никого не было из знакомых, кроме Юлии Друниной и ее мужа, режиссера. Я чувствовал себя свободно и спокойно, и поэтому работалось. А вот летом в Пицунде – какая там работа, помните?
В. С. Да. Держались вы отшельником, и вид у вас был замученный, как у человека, страдающего зубной болью. Вы жаловались, что работа не идет, и знакомые думали, что вы знаться с ними не желаете.
В. Б. Вообще я считаю, что человек в плане литератур ном не должен себя насиловать. Если можно, так...
В. С. Можешь – не пиши!
В. Б. Да.
В. С. Когда ты поэт и по наитию пишешь – это понятие Без вдохновения поэту бессмысленно работать.
В. Б. Статью, например, можно написать и рассудком. В жестком ключе. Я возмущен, допустим, плохим отношение! к земле. У меня кипит, я уже от злости пишу эту статью. А не от...
В. С. Хорошо. А вот долговременная работа, продолжение которой мы все ждем, – «Кануны». Это же, наверно, как-то иначе пишется?
В. Б. С «Канунами» у меня очень сложное дело. Здесь очень большое обилие материала. Материала так много, что... И документального причем материала. Я не знаю, как из-под него вылезти. Он меня давит. Я не могу выкарабкаться из-под него. Некоторые люди собирают материал. Но я не могу говорить, что собираю. Я отбираю.
В. С. Вы еще не овладели им до конца, очевидно?
В. Б. Слишком много его. Я не совсем овладел. Но я овладеваю.
В. С. И работа эта тяжелее, чем, скажем, «городские» рассказы? Они писались, наверно, легче потому, что все происходило как бы у вас на глазах.
В. Б. Работа идет всегда легко, когда ты включишься в нее и начинаешь работать. И тогда приходит и то, чего ты даже сам не ожидаешь. Но, для того чтобы иметь право начать работу, допустим, над большой вещью, я обязан полностью знать все. Но, поскольку материал в «Канунах» довольно специфичен, у меня много времени уходит на исследование. На исследовательские такие дела.
В. С. А до какого года вы собираетесь довести повествование?
В. Б. Я бы хотел войну описать. Но это мечта только. Дай мне Бог написать хотя бы вот 30-й год и 35-й. (...)
1985

Лео нард Емельянов
РАЗРУШЕНИЕ ТИШИНЫ [Первая рецензия на публикацию «Канунов» в журнале «Север» (1972, № 4, 5). – «Звезда», 1972, № 11.]

Начало больших перемен, канун знаменательных событий, круто повернувших исторические судьбы русской деревни на рубеже двадцатых – тридцатых годов, – такова центральная тема нового романа Василия Белова.
Василий Белов – писатель глубоко современный. Повести «Привычное дело» и «Плотницкие рассказы», книги «За тремя волоками», «Речные излуки» и «Знойное лето» – то есть практически все, что он написал до сих пор, было посвящено жизни современной русской деревни. И все же не будет, мне кажется, преувеличением сказать, что к теме «Канунов», к эпохе, когда «все только начиналось», он шел давно. Не говоря уже о том, что проблематика наиболее значительных его произведений объективно выходит далеко за рамки отраженного в них времени и что такие его герои, как, скажем, Иван Африканович, могут быть по-настоящему поняты лишь в очень широкой и сложной системе социально-исторических координат; надо еще принять во внимание и другое: то, что все это отлично понимает и сам Белов. Пристально вглядываясь в современную деревенскую жизнь, чутко улавливая и умея тонко выразить характерные ее черты, он ощущает ее внутреннюю преемственность и все чаще приходит к мысли, что ключ ко многим ее сторонам отнюдь не всегда может быть найден в обстоятельствах лишь сегодняшнего дня, что многие «тугие узлы» ее можно понять и развязать, лишь поняв, что «завязаны» они были в давние-давние времена. Так, в «Плотницких рассказах» сложные взаимоотношения Олеши Смолина и Авинера Козонкова, а через них и вообще многое в укладе современной деревни, уходят корнями в глубокое прошлое, в данном случае в высшей степени значимое и важное. Меняются времена и обстоятельства, как бы говорит писатель, уходят в прошлое события, большие и малые, но все это складывается в единство, называемое историческим процессом, и нет в этом процессе звеньев, которые не сказывались бы в дальнейшей жизни человеческого общества целым рядом социальных, нравственных, психологических следствий.
К событиям, к эпохе, отраженным в «Канунах», наша литература, как известно, обращалась постоянно. Собственно, можно говорить о целом разделе литературы, разделе обширном, фундаментальном, включающем произведения, которые по справедливости считаются классикой советской литературы.
Можно говорить и о другом – о том, что в ходе развития литературы о колхозном строительстве сложились определенные традиции, связанные со все углубляющимся единством самого понимания тех сложных социально-политических процессов, конкретным выражением которых была коллективизация. При всем несходстве сфер жизни, отраженных, например, в «Поднятой целине» М. Шолохова и «Брусках» Ф. Панферова, «Буре» В. Лациса и «Темных елях» Э. Грина, «Карюхе» М. Алексеева и «Людях на болоте» И. Мележа, при всем разнообразии трактовки отдельных явлений, сопутствовавших коллективизации, в исходной позиции всех этих писателей присутствует по крайней мере один общий момент, а именно: понимание коллективизации как одной из форм проявления классовой борьбы. Борьбы исторически закономерной. Борьбы, обусловленной наличием еще не решенных в то время классовых противоречий, преодоление которых было важнейшим условием выхода советской деревни на путь социалистического развития.
Отсюда – пристальное внимание писателей к классовой структуре деревни, стремление их проследить и отразить классовую борьбу именно в тех ее формах, которые были характерны для советской деревни в целом. Ибо от глубины уяснения классовой дифференциации деревни зависело, по сути дела, само понимание специфики деревенской действительности, а следовательно, и возможность ответа на вопрос о дальнейших путях развития советской деревни.
Классовая борьба в деревне была, таким образом, для писателей тем незыблемым исходным данным, которое позволяло им ориентироваться в бесконечном разнообразии конкретных ситуаций и конфликтов, возникавших в ходе коллективизации.
С течением времени в литературе, однако, стала намечаться и другая тенденция. Строгие и четкие линии «классического» рисунка классовой борьбы постепенно начали как бы двоиться, расщепляться. Отдельные моменты традиционного представления о коллективизации стали не то чтобы оспариваться, но в чем-то дополняться, углубляться – во всяком случае, усложняться. «Нестор и Кир» Ю. Казакова, «На Иртыше» С. Залыгина, «Кончина» В. Тендрякова, «Плотницкие рассказы» того же В. Белова – в разных аспектах и с разной степенью категоричности, но во всех этих произведениях был акцентирован один и тот же вопрос: вопрос о некоем особом слое конфликтов эпохи коллективизации, пока что мало затронутом литературой прошлого.
Было бы, конечно, неправильно рассматривать эти произведения как попытку переосмыслить или «поправить» в чем-то наши основные представления о той сложной эпохе, как попытку переставить устоявшиеся и общепризнанные акценты. Коллективизация – процесс, исторически завершенный, и каковы бы ни были его «издержки», историческая оправданность его не подлежит сомнению. Простая же, точнее, самоцельная констатация «издержек» в лучшем случае может иметь значение лишь пассивного знания – не более того.
Дело, думается, в другом – в том, что проблемы русской советской деревни пятидесятых – шестидесятых годов имели свою сложность и сложность эта побуждала подчас писателей обращаться в поисках ответа к событиям и делам давно минувших дней.
С этих вот позиций следует, думается, рассматривать и роман «Кануны». Только так можно в достаточно полной мере уяснить и его проблематику, и характер той нравственно-социальной концепции, что лежит в его основе.
Книги Василия Белова носят характерные названия. «Деревенька моя лесная». «Речные излуки». «За тремя волоками»... Это оттого, что пишет он об одних и тех же краях, знакомых ему с детства.
Вот там же, «за тремя волоками», за синими «речными излуками», лежит и эта «лесная деревенька» – Шибаниха, где происходят основные события романа «Кануны». Жизнь в Шибанихе течет размеренно и безмятежно. Где-то совершаются большие события, страна бурлит, выходя на один из самых крутых рубежей своей истории, а здесь, в Шибанихе...

А там, во глубине России,
Там – вековая тишина...

Грохот великого «разлома», потрясшего страну, сюда доходит лишь смутными отголосками. Особых перемен в местном укладе новая эпоха не произвела. Крестьяне провели несколько необходимых мероприятий «в духе времени» – прогнали помещика Прозорова, кстати, и без того влачившего весьма скудное существование (имел он всего двадцать десятин), выбрали соответствующие органы власти – и зажили как ни в чем не бывало. Судя по всему, не было произведено даже никакого земельного передела. Каждый остался при том, что имел, ибо и имел-то он лишь то, что было заработано своим собственным трудом. Разве что Данило Пачин добровольно передал коммуне «имени Клары Цеткиной» свою толчею, чтобы уж решительно ничем не отличаться от обычного крестьянина-середняка.
Одним словом, социальная структура Шибанихи осталась без сколько-нибудь существенных изменений, потому что в ней не было ничего, что противоречило бы в какой-то степени структуре всего советского общества того времени. В новый общественный строй, по крайней мере в первую фазу его развития, Шибаниха вошла, так сказать, в готовом виде. Советская власть как бы узаконила жизненные основы, сложившиеся там от веку. Оттого так полнокровна и безмятежна жизнь в Шибанихе, оттого так естественны и дружелюбны отношения людей между собой. Не случайно, думается, в романе так много светлых, праздничных картин – святки со всем сопутствующим им богатством старинных народных игр и обрядов, масленица с ее широким и удалым размахом и весельем, в особенности же описание «помочи», где так ярко проявилось это идущее от глубокой древности коллективное, «артельное» начало русской деревенской жизни, это общинно-патриархальное единство крестьянского отношения к труду, к человеку, к «миру».
Таковы «кануны» в Шибанихе.
Однако – кануны чего? Какие перемены ожидают деревню? Откуда, с какой стороны они должны прийти?
Что касается самих шибановцев, то они ни о чем не подозревают и не помышляют. Конечно, целью преобразований, происшедших в стране, они считают именно сегодняшнее свое положение – и только. Они честно трудятся каждый на своем клочке земли, добросовестно платят налог и уж конечно не догадываются о том, что возможны какие-то иные, более эффективные формы хозяйствования, что только они, эти новые формы, могут радикально поднять уровень советского сельского хозяйства. Свое будущее они мыслят в привычных категориях: побольше посеешь – побольше соберешь. Ну и, пожалуй, ничего больше...
Но переход на новые пути Шибанихе все же предстоит – хочет она того или не хочет. Такова историческая закономерность. И дело, конечно, не в самом этом переходе, потому что рано или поздно в необходимости его мужики все равно убедятся. Дело же все в том, какими средствами он будет осуществлен, в какой степени будут учтены при этом местные условия и местные возможности. Ведь недаром же в вопросе о коллективизации стратегия партии предусматривала для разных районов страны и разные сроки, и разные формы.
Вот на этом-то узловом моменте и сосредоточивает основное внимание В. Белов.
Особенность шибанихинских «канунов» заключалась, по его мнению, в том, что классовая дифференциация не получила там сколько-нибудь заметного развития. Имущественное неравенство, порождающее классовые противоречия, здесь почти полностью отсутствовало. Только далеко-далеко, где-то на самом горизонте, маячит в романе одинокая фигура настоящего кулака Насонова. Есть, правда, в Шибанихе двое нищих – Носопырь и Таня, – но бедность их отнюдь не социального происхождения. Объяснение ей находится исключительно в пределах их личных судеб. Что же касается остальных жителей, то даже такие традиционно одиозные для деревенской действительности фигуры, как поп и помещик, живут почти что одной жизнью с народом. Поп Рыжко запросто играет с мужиками в карты и до надрыва работает на пачинской «помочи», а помещик Прозоров, живущий на задворках местной коммуны, давно смирился со своим положением, хотя и вступает в философский спор с председателем волисполкома Лузиным.
Казалось бы, переход Шибанихи на новые пути может осуществиться без особых осложнений. С тою же легкостью и естественностью, с какой, например, Даниле Пачину были возвращены М. И. Калининым гражданские права, отобранные у того местными властями по чистому, хотя и весьма характерному недоразумению...
Все, однако, оборачивается по-иному.
В представлении людей, которые и понятия не имели о жизни Шибанихи, но от которых, к сожалению, зависела ее судьба, Шибаниха была «деревней вообще», деревней, где конечно же должны быть и классовая борьба, и характерное для «деревни вообще» деление на бедняков, середняков и кулаков.
В этом, собственно, и заключается трагизм ситуации, изображенной в романе. Жизнь, доселе органичная и естественная, как бы ставится под высокое напряжение. Поляризация, ей не свойственная, искусственно в ней вызывается. Рушатся вековые устои. За химеры, возникшие в фанатических или просто не способных мыслить головах, кто-то должен расплачиваться кровью...
Поток событий в романе, поначалу как будто неподвижный или растекающийся по многим мало связанным между собой руслам, к концу приобрел, однако, столь определенное направление, что мы уже, кажется, можем судить о том, что ожидает Шибаниху в дальнейшем. Да к тому же и в «Плотницких рассказах» рассыпано довольно много эпизодов, которые отчетливо перекликаются с событиями романа. Табаков, Авинер, Федуленок – характеры и судьбы этих персонажей, набросанные в «Плотницких рассказах» беглыми штрихами, здесь, в «Канунах», еще не раз возникнут перед нами. Ибо есть персонажи, которые характеризуют кругозор писателя, самые категории, в каких он более всего склонен мыслить ту или иную тему.
Впрочем, не станем гадать. Будем говорить лишь о том, что подсказывается самой логикой романа. Логика же эта такова, что люди вроде Данилы Пачина, его сына Пашки, Мирона и многих других кажутся в романе обреченными. Именно на их плечи ляжет, скорее всего, тяжесть следствий того горького политического заблуждения, жертвой которого оказалась Шибаниха.
Надо сказать, впрочем, что путь, который избрал В. Белов, смелый и сложный путь, временами выглядит, пожалуй, несколько рискованным. И связано это прежде всего с одним из центральных персонажей романа – с образом Игнахи Сопронова.
Тип этот, как известно, не нов в нашей литературе. К нему обращались так или иначе и Ю. Казаков, и С. Залыгин, и В. Тендряков. Да и сам Белов «растворил» некоторые черты его в Авинере и Табакове «Плотницких рассказов». Но если в произведениях названных писателей он рассматривался сравнительно обособленно, но если у самого Белова он выступал лишь в отдельных эпизодах, то здесь, в романе, он дан крупным планом и с немалым обобщающим «зарядом».
И вот здесь, на путях обобщения, В. Белов, как мне кажется, несет определенный урон.
Дело в том, что Авинер Козонков в «Плотницких рассказах», при всем сходстве своей роли с ролью Игнахи, был все же обыкновенным деревенским мужиком, всеми своими корнями «вплетенным» в жизнь своей деревни. Мотивы его поступков вполне объяснялись его характером.
Игнаха же Сопронов – выродок, что называется, по всем \ статьям. Соприкосновений с жизнью, в условиях которой он вырос, у него, по сути дела, нет никаких. Пария в детстве и в молодости, теперь он пришел в Шибаниху мстить своим землякам. И это каким-то образом оказывается совместимым, сочетаемым с его революционными устремлениями. Временами он уподобляется прямо-таки какому-то демону (появление его у Прозорова, его мстительные мечтания в доме у Митьки Усова). Эта резкость, эта почти гротескная «броскость», с какой он противопоставлен в романе всему и вся, невольно усиливает и основной контраст романа – контраст между патриархальностью деревенской жизни и злом, пришедшим в нее извне, – причем усиливает в такой степени, что он уже начинает казаться несколько нарочитым. Хочется надеяться, что великолепно найденный Беловым общий ритм романа в дальнейшем «введет» в более верное русло и этот столь важный для проблематики романа образ.
Пока же очевидно одно: роман «Кануны» обещает развернуться в монументальное эпическое повествование, завершения которого читатель ждет с вполне понятным интересом.

Юр ий Селезнев
КАНУНЫ [Глава из книги Ю. Селезнева (1939 – 1981) «Василий Белов. Раздумья о творческой судьбе писателя» (М., «Советская Россия», 1983).]

Можно десятки раз перечитывать первую главу романа «Кануны», особенно начало ее, и каждый раз открывать нечто новое, свежее, глубинное в ее поэзии, родственной по духу и по художественной выразительности поэтике народного слова гоголевских «Вечеров»:
«Кривой Носопырь лежал на боку, и широкие, словно вешнее половодье, сны окружали его. Во снах он снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту.
Ну, а та сторона... Которая, где она?
Носопырь, как ни старался, не мог углядеть никакой другой стороны. Белый свет был всего один, один-разъединственный. Только уж больно велик. Мир ширился, рос, убегал во все стороны, во все бока, вверх и вниз, и чем дальше, тем шибче. Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом, она переходила в дальний лазоревый дым, а там, за дымом, еще дальше, раздвигались то голубые, то кубовые, то розовые, то зеленые пласты; тепло и холод погашали друг дружку. Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты...
«А дальше-то что? – думал во сне Носопырь. – Дальше-то, видно, бог»... Носопырь... дивился, что нет к богу страха, одно уважение. Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольными перстами какие-то золоченые бубенцы...
Носопырь искал в душе почтение к тайнам. Опять срисовывал он богово, на белых конях, воинство, с легкими розовыми плащами на покатых, будто девичьих, плечах, с копьями и вьющимися в лазури прапорцами, то старался представить шумную ораву нечистого, этих прохвостов с красными ртами, прискакивающих на вонючих копытах.
И те и другие постоянно стремились в сражения... Вновь возвращался он к земле, к тихой зимней своей волости и к выстывающей бане, где жил бобылем, один на один со своею судьбой...
Ему снилось и то, что было либо могло быть в любое время! Вот сейчас над баней в веселом фиолетовом небе табунятся печальные звезды, в деревне и на огородных задах искрится рассыпчатый мягкий снег, а лунные тени от подворий быстро передвигаются поперек улицы. Зайцы шастают около гумен, а то и у самой бани. Они шевелят усами и бесшумно, без всякого толку скачут по снегу...
...Луна светила в окошко, но в бане было темно, Носопырь пощупал около, чтобы найти железный косарь и отщепнуть лучинку. Но косаря не было. Это опять сказывается он, баннушко... Баловал он последнее время все чаще: то утащит лапоть, то выстудит баню, то посыплет в соль табаку.
– Ну, ну, отдай, – миролюбиво сказал Носопырь. – Положь на место, кому говорят...
...Вверху, на горе, десятками высоченных белых дымов исходила к небу родная Шибаниха. Дымились вокруг все окрестные деревеньки, словно скученные морозом. И Носопырь подумал: «Вишь, оно... Русь печи топит. Надо и мне».
Непосредственно – все это видит, чувствует, мыслит один из второстепенных героев романа, отнюдь не поэт и не мыслитель, не столько даже «типичный представитель» крестьянской массы, сколько исключение – нищий, одинокий старик бобыль, продавший свой дом и теперь живущий в бане. Словом, далеко не передовой выразитель даже и общекрестьянских «поэтических воззрений» на мир. Но ведь и хуторской пасечник Рудый Панько – далеко не самый передовой человек своей эпохи, однако же и что бы значил даже и сам Гоголь без своего Панька... Он, едва ли не первый в новой русской литературе, дерзнул показать России, а через нее и всему миру, жизнь «глазами» необразованного, «последнего» на лестнице социальной иерархии человека из простонародья, рассказать о мире его словами – и сколь чуден, многоцветен и широк оказался этот мир. Конечно, Гоголь открыл нам не столько индивидуальные представления простолюдина, но – через эти представления – именно поэтические воззрения народа на мир в целом. Тайна такого претворения индивидуального во всенародное – в сущности таланта писателя, которую сам Гоголь определил так: «...истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт даже может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами всего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественникам его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами».
Глядя на мир глазами даже одного из крестьян, Белов сумел вместе с тем открыть нам взгляд на мир именно «глазами своей национальной стихии, глазами своего народа», ибо в конкретных представлениях его героя отразились в главном, в существенном и общие воззрения народа, так же, скажем, как непрофессиональный, но народный певец (тот же Яшка Турок в тургеневских «Певцах») отражает в сочиненной не лично им песне чувствование целого народа в равной степени, что и свое собственное.
В основе приведенной выше вступительной главы к «Канунам», этого запева ко всему роману, лежит устойчивое, выработанное тысячелетиями мирочувствование. Этот запев с одинаковым правом мог бы предшествовать повествованию о событиях десятого, четырнадцатого, девятнадцатого веков, не только произведению о северной деревне конца двадцатых годов нашего столетия. И это естественно – перед нами своеобразный образ крестьянской вселенной, а вселенная, в свою очередь – образ устойчивости (не абсолютной неизменности или статичности, но именно – устойчивости) общих закономерностей, черт, проявлений сущности мира (от крестьянского мира – общины до мира – Вселенной).
Здесь перед нами именно «весь мир»: от конкретного жизнеобитания Носопыря – деревенской баньки – до мира – «всей Руси» и Мира – Космоса, который клубится вглубь и вширь пустыми многоцветными верстами; это и внутренний мир души, который он слушает в себе, дивясь его многочудности, – и мир – весь «белый свет», что «уж больно велик». Это и мир христианских представлений, с его боговым воинством на белых конях, и мир еще более древний – языческий; мир «тот» и мир «этот»... Мир многоцветный и многомерный, движущийся и устойчивый в своем движении вширь и вглубь. Мир противоречивый, мир борющихся противоположностей и единый, вмещающий в этом единстве и «ярый свет», и «черную мглу», «тепло и холод», погашающие друг друга, «белое воинство» и «ораву нечистого», «бога в белой хламиде» – и чуть не реального, подшучивающего над стариком, словно котенок, «баннушка»...
Здесь даже отторгший себя от общей жизни деревни, не по-людски, одиноко, «один на один со своею судьбой» живущий старик вместе с тем продолжает жить и одною жизнью со всею деревней (и со всею Русью, ибо по его крестьянским представлениям то, что происходит в родной деревне, происходит и на всей Руси, а то, что творится на всей Руси, не минует и его Шибаниху): «Русь печи топит. Надо и мне...»
Да, перед нами образ «крестьянской вселенной». Именно крестьянской. Автор отнюдь не увлекается ее натуральным воспроизведением, ее этнографическим копированием в слове. Но он почти незаметно удерживает у читателя ощущение именно особого уклада сознания, мировидения своих героев. Воссоздавая дух и смысл этой вселенной, Белов пользуется народно-поэтическим, или, как мы уже говорили, «гоголевским», слогом: «Носопырь... снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту...» – здесь именно народно- Ц~ песенная поэтика с ее звуковыми и смысловыми повторами, создающими определенный ритм настроения, музыку лада («думал... думы... долог»); «снова... свои вольные»; вслушайтесь хотя бы только в завораживающую ритмику одной этой фразы: «...долог, многочуден мир...» – и поймите, почувствуйте, что перед вами отнюдь не авторское: я так могу и мне так хочется, но нечто иное – существенно необходимый здесь отголосок, отзвук того лада речи, который должен был как бы воспроизводить «лад мироздания», а музыка фразы – соответствовать «музыке сфер»: этот же, по сути, закон вполне ощутим и в древнейших славянских песнопениях, в построении фразы торжественных «Слов» (как, например, «Слова о Законе и Благодати») и т. д. То есть перед нами именно языковой уклад, отражающий «лад вселенной» в слове и через слово. У Белова – повторю – это и общенародный и собственно крестьянский, а еще даже и индивидуально «носопырьевский» отзвук «вселенского лада», «крестьянской вселенной»: «Мир ширился, рос, убегал во все стороны», и вдруг нечто не из «гимна» – «во все бока», а затем и вовсе «носопырьевское»: «И чем дальше, тем шибче». Слово это не взрывает «вселенную», но уточняет, напоминает о конкретном угле зрения, конкретном ее восприятии. И далее: «Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты...» И сам бог здесь – не только «в белой хламиде», но и с «мозольными перстами», сидящий на «сосновом крашеном троне», – «крестьянский бог», не столько напоминающий ветхозаветного, сколько «старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна» (курсив мой. – Ю. С). Это опять же «носопырьевская», личностная конкретизация, не расходящаяся, впрочем, по сути, с общекрестьянским народным представлением: только такой бог, с мозольными перстами, на сработанном своим, шибановским, умельцем сосновом троне, и мог быть отцом того Христа, чей крестный путь естественно увязывался в крестьянском сознании с «тягой земной», с судьбой пахаря-ратая, – Христа так называемого «народного Евангелия» (древнерусское «Слово о том, как Христос плугом землю орал»). Такой бог легко и естественно уживался и с дохристианским, языческим баннушкой.
И эти и другие не менее очевидные крайности и противоречия, с одной стороны, находятся в постоянном борении и движении и, с другой, – вместе с тем и в столь же очевидном единстве и даже согласии лада.
Лад – центральное понятие всего творчества Белова и романа «Кануны» в частности. Лад – это основание и суть художественно воссоздаваемой писателем «крестьянской вселенной»; это – главный закон ее устроения, взаимозависимости ее движения и устойчивости, ее сохранности и единства. Это – нравственный центр идейно-художественного мира «Канунов» Белова.
Лад в «Канунах» проявляет себя именно как идеал крестьянского быта и бытия, но отнюдь не как их идеализация. В том же «запеве» немало деталей этого быта, говорящих о многом: тут и бобылья жизнь в выстывающей бане, и память о зимогорстве из нужды, и чугунок, заменяющий Носопырю не только горшок для щей, но и самовар, тут и высыхающая лучина – отрада долгих осенних и зимних вечеров, и шуршание тараканов в стенах... Одна только эта деталь: «Никита... по-стариковски суетливо полез на печь... заткнул уши куделей, чтобы не заполз таракан, и положил голову на узел просыхающей ржи» – свидетельствует, насколько далек автор «Канунов» от идеализации старой деревни, от поэтизации того, что меньше всего поддается в этом быте поэтизации, в чем, как ни странно, не раз и не два попрекали Белова иные наши критики.
Естественно, в художественном мире писателя сам лад проявляет себя в слове и не иначе как через слово писателя. Лад осуществляет целостность высокого, почти торжественного, возносящегося слова и слова бытового, вещественного, поэтического и прозаического, авторского и собственно крестьянского, принадлежащего героям, книжного и разговорного, общеупотребительного и местного. Лад – организующий центр всех этих противоборствующих и взаимообусловленных языковых стихий, преобразующий их в единстве общенационального русского литературного языка. Может быть, именно об этом-то и говорил, пророчествовал нам Гоголь:
«Наконец сам необыкновенный язык наш есть еще тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая с одной стороны высокие слова... а с другой стороны выбирая на выбор меткие названия из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность, таким образом, в одной и той же речи восходить до высоты, недоступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанию непонятливейшего человека – язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречиях всю дрянь, какая ни пристала к нам вместе с чужеземным образованием, чтобы все те неясные звуки, неточные названия вещей, – дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, – не посмели помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы к нему, уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеземным. Все это еще орудия, еще материалы, еще глыбы, еще в руде дорогие металлы, из которых выкуется иная, сильнейшая речь. Пройдет эта речь уже насквозь всю душу и не упадет на бесплодную землю. Скорбию ангела загорится наша поэзия и, ударивши по всем струнам, какие ни есть в русском человеке, внесет в самые огрубелые души святыню того, чего никакие силы и орудия не могут утвердить в человеке; вызовет нам нашу Россию, – нашу русскую Россию, не ту, которую показывают нам грубо какие-нибудь квасные патриоты, и нету, которую вызывают к нам из-за моря очужеземившиеся русские, но ту, которую извлечет она из нас же и покажет таким образом, что все до единого, каких бы ни были они различных мыслей, образов воспитания и мнений, скажут в один голос: «Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своею родною крышею, а не на чужбине!»
Мы не раз уже обращались к Гоголю, говоря о Белове. И не случайно. В творчестве нашего современника действительно немало гоголевского: не из Гоголя, но – от Гоголя. Можно было бы привести целые эпизоды, сцены из тех же «Канунов», явно сопоставимые с гоголевскими сценами из «Вечеров» и «Миргорода». Я не стану этого делать, во-первых, потому, что читатели и сами без труда откроют «Гоголя» в Белове, а во-вторых, дело не только в самих по себе сценах и эпизодах, и даже не в родственных чертах народного юмора у обоих писателей, и не в воспроизведении народно-праздничных традиций, представлений, но в строе самой по себе народно-поэтической речи у того и другого. Да, здесь много общего и родственного, хотя в каждой фразе Гоголя пышет роскошью стихия народной жизни его родной Малороссии – Украины, а у Белова – суровая неброскость Северной Руси.
«Месяц висел над отцовской трубой, высокий и ясный, он заливал деревню золотисто-зеленым, проникающим всюду сумраком. Может, в самую душу. Широко и безмолвно светил он над миром» – картина столь же беловская, сколь и «гоголевская» – чуть не из «Страшной мести» или «Майской ночи». Но: «И ходила осень по русской земле... Как ходит странная баба непонятного возраста: по золотым перелескам, промеж деревьев, собирая в подол хрусткие рыжики», – это уже «северный», собственно Белов. Можно бы, кажется, и так разграничить его. Но – нельзя. Нельзя, потому что эта специфически северная, «собственно» или узко беловская поэтика жизни находится в ладу с «южнорусской», собственно гоголевской (имея в виду, конечно, Гоголя – автора «Вечеров» и «Миргорода»), восходя к ладу общерусской образно-языковой стихии. Как это было и у «среднерусских» Тургенева, Толстого, Есенина, «севернорусского» Пришвина, «южнорусского» Шолохова, «петербургского» Достоевского, как у того же «малоросского», как, впрочем, и «петербургского» Гоголя...
В общем стилевом мире беловского творчества явны, конечно, и «аксаковский», и «глебо-успенский», и «пришвинский», и «шолоховский» пласты, но все же наиболее родственна эта стилистика по своим народно-поэтическим началам, на мой взгляд, гоголевской стилистике «Вечеров» и «Миргорода». Обе они – каждая по-своему – из одного общерусского истока – народно-поэтического начала.
Я не хочу сказать, что все те надежды, которые возлагал Гоголь (в приведенном выше заключительном отрывке из его статьи «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность») на будущее русское слово, вполне и полностью оправдались уже, скажем, в творчестве Белова или, тем более, только в его творчестве. Но Белов – один из тех наших современных писателей, чье творчество действительно на пути к тому идеалу литературы, который намечал и предрекал в будущем Гоголь:
«Другие дела наступают... Как во время младенчества народов служила она и тому, чтобы вызывать на битву народы... так придется ей теперь вызывать на другую, высшую битву человека – на битву уже не за временную нашу свободу, права и привилегии, но за нашу душу... Много предстоит теперь... возвращать в общество то, что есть истинно прекрасного и что изгнано из него нынешнею бессмысленною жизнью... Самая речь их будет другая; она будет ближе и родственнее нашей русской душе: еще в ней слышнее выступят наши родные начала».
Подлинно русскому писателю, утверждал революционный демократ Белинский, «Россию нужно любить на корню, в самом стержне, основании ее», а корень ее, ее основание – «простой русский человек, на обиходном языке называемый крестьянином и мужиком».
Родоначальник социалистического реализма Горький, продолжая все ту же мысль, указывал: «Нам снова необходимо крепко подумать о русском народе, вернуться к задаче познания духа его».
В суровые предвоенные и особенно в годы Великой Отечественной со всею определенностью встала перед писателями задача огромной исторической важности, о которой Алексей Толстой сказал так: «На нас всей тяжестью легла ответственность перед историей нашей Родины. Позади нас – великая русская культура, впереди – наши необъятные богатства и возможности... Родина – это движение народа по своей земле из глубин веков к желанному будущему, в которое он верит и создает своими руками для себя и своих поколений. Это... вечно рождающийся поток людей, несущий свой язык, свою духовную и материальную культуру и непоколебимую веру в законность и неразрушимость своего места на земле».
Вот почему все большие писатели прошлого и настоящего так или иначе, но не могли и не могут обойти в своем творчестве проблемы «познания духа» народа, в том числе и крестьянства, – исторической, духовной и материальной основы и корня всего народа, его духа. Вот почему и проблема русской деревни в один из решающих моментов ее тысячелетней истории – «на пороге» революционного перехода от вековой традиционной жизни к новому социалистическому укладу не случайно привлекает к себе серьезных современных художников, рождает немало подлинно выдающихся полотен – от классических «Поднятой целины» Михаила Шолохова и «Мирской чаши» Михаила Пришвина до недавних «Мужиков и баб» Бориса Можаева и «Драчунов» Михаила Алексеева. Писатели ощущают потребность и необходимость объективного, с учетом опыта современности, художественного анализа прошлого, выявления как положительных, так и отрицательных (отсутствие каких бы то ни было аналогий колхозного строительства, вынужденная обстоятельствами спешка, перегибы, акты прямого враждебного левацко-троцкистского искажения партийной политики в отношении к «середняку» и к крестьянству в целом и т. д. и т. п.) факторов, определивших ход революции в деревне. Осмыслить и оценить это прошлое – не ради него самого, не с тем чтобы задним числом его «подправить», воздать кому должное, а кому «на орехи», но – объективно разобравшись в прошлом, реально оценить настоящее, – таковы, в принципе, смысл и цель любого обращения всякого большого художника к истории.
Современные и будущие судьбы русской деревни, крестьянства как существенной составной того единства, которое мы зовем судьбами всего народа, судьбами Родины, – главная проблематика творчества Белова в целом, которая закономерно привела писателя к необходимости художественного исследования народа в эпоху революционного великого перелома в деревне (роман «Кануны» – первая книга задуманного писателем многотомного труда) и исследования научно-художественного («Лад. Очерки народной эстетики»). И, повторим, главный ключ к пониманию проблематики, идеи и форм художественного воплощения «Канунов», безусловно, нужно искать в неслучайной для Белова идее его «Лада».
Обратимся еще раз к «запеву» романа «Кануны», к образу его «крестьянской вселенной». Мы уже говорили о его как бы неподчиненности времени, об устойчивости, сохранности при всех его внутренних борениях. Однако если мы еще раз внимательно перечитаем этот «запев», то почувствуем какую-то неопределенную тревогу, ощущение неслучайности скопления сближающихся крайностей, грозящих единству и целостности этой вселенной. В самом деле: «Мир... убегал»; «Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом»; «тепло и холод погашали друг дружку»; «в веселом... небе табунятся печальные звезды» и т. д., так что действительно в нашем сознании начинает возникать образ лада в состоянии некоего кризиса.
Этот образ лада в состоянии кризиса, «на пороге» конечно же дан в «запеве» как бы во все том же вневременном обобщении. Но вся глава заканчивается своеобразным переводом этого вневременного, обобщенного образа в конкретно-историческое измерение: «Шла вторая неделя святок, святок нового тысяча девятьсот двадцать восьмого года». А это значит, что две с небольшим недели назад закончил работу XV съезд ВКП(б) (проходил со 2 по 19 декабря 1927 года), указавший курс на коллективизацию сельского хозяйства. Роман «Кануны» и рисует состояние деревни накануне серьезнейших и решительнейших за всю многовековую ее историю революционных преобразований.
Нужно ли видеть в «Канунах» своего рода плач по уходящей традиционной деревне, своеобразные поминки по дорогому сердцу, но все-таки покойнику или же, может быть, своего рода «мирской пир»? – вспомним центральный образ «мирской чаши» в одноименной повести М. Пришвина – чаши, в которой перекипают традиционные представления о добре и зле, красоте и безобразии, перекипают, дабы прошло, очистившись от лжи и скверны, через эту мирскую, вселенскую огненную купель лишь самое стойкое, самое несокрушимое, что и стало бы духовной пищей обновленному в борениях человечеству...
Да, убежден, что именно этот образ пришвинской «чаши мирской» более всего родствен по идее образу «мирского пира» в романе «Кануны» с его плачем и радостью, с его тревогами и надеждами, с его борениями и торжеством человеческого в человеке, с преодолением зла добром.
Но что же создает, по Белову, кризисное состояние «на пороге» в его «Канунах», что угрожает разрушению лада?
Перед нами деревня в том ее состоянии, когда новое, советское (пошло уже второе десятилетие со времен победы Октябрьской революции), и старое, традиционно крестьянское, вживаются, ищут и находят в главном согласие единого лада жизни. Советская власть дала крестьянину основное – землю в вечное пользование, уничтожила эксплуатацию человека человеком, и тем более теперь, когда уже позади самые лихие времена гражданской войны (участие в которой подавляющего большинства крестьянства на стороне революции сыграло не последнюю роль в победе и укреплении Советской власти во всей стране), годы тревог и сомнений «военного коммунизма» с его продразверстками, вынужденно легшими нелегким бременем прежде всего на крестьянские плечи, – теперь, когда все это уже позади, Советская власть никак не могла восприниматься абсолютным большинством крестьянства некоей угрозой своему нынешнему или будущему состоянию, надеждам, устремлениям. Напротив, как о том свидетельствует и роман «Кануны», – именно Советская власть рассматривается как единственно своя, как власть, способная и долженствующая защитить крестьянские интересы.
И все-таки перед нами в «Канунах» явно ощущаемое состояние старого крестьянского «лада» – в тревоге, в предчувствии разлада.
Попробуем разобраться в другой стороне проблемы: ведь перед нами – уже советская, но еще не колхозная деревня, деревня канунов коллективизации. Может быть, в этом-то и суть разлада «крестьянской вселенной» романа? Нет. И здесь нужно со всей определенностью сказать: сама по себе идея коллективного землепользования и коллективного труда не могла ни испугать, ни оттолкнуть крестьянство, а стало быть, и внести в мир его представлений серьезный разлад. Не могла уже и потому, что, несмотря на все свои «частнособственнические инстинкты», на все свое стремление к единоличному хозяйствованию, выработанное реальной действительностью в условиях всеобщего буржуазно-частнособственнического соблазна, тот же крестьянин всегда и знал, что эти его устремления факт, а не истина, ибо истина в том, что, по его же народно-крестьянскому миропонимаю, земля – «богова», то есть никому лично принадлежать не может, но ею позволено пользоваться лишь тому, кто сам орет ее, обильно поливая собственным потом. В идее коллективного хозяйствования не мог не видеть крестьянин хоть и новую форму, но все-таки традиционной для него общины – мира. И не случайно именно наиболее думающие вперед, работящие, крепкие, а стало быть, и наиболее уважаемые «опчеством» мужики после недолгих сомнений и колебаний, как правило, среди первых записывались в колхоз, подавая пример и другим, – о том свидетельствует роман Василия Белова «Кануны».
В чем же тогда корень зла? Что могло угрожать эстетике; и этике крестьянского лада?
Конечно, даже и сама по себе идея вполне мирного, «ладного» вживания традиционной деревни в социализм отнюдь не предполагала при этом некоей идилличности. Говоря «о долгих муках родов, неизбежно связанных с переходом от капитализма к социализму» [Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 36, с. 476.], Ленин, как видим, прекрасно отдавал себе отчет и в возможностях и даже неизбежностях трудностей и издержек такого перехода. Однако что касается «Канунов», то суть дела здесь явно не в такого рода трудностях и издержках, главный конфликт романа – не в одном только естественном зазоре между возможностью, идеей, теорией колхозного строительства и живым, конкретным воплощением этих же идей и теорий. Не следует забывать, что революция – любая революция, в том числе и в деревне, – осуществляется не только как построение нового в борьбе со старым. Не менее серьезным и существенно отличным от вышеназванного был конфликт между разными, и принципиально разными, взглядами на цели, задачи, а стало быть, и формы и методы построения нового и – борьбы со старым.
Задачи, цели, формы и методы социалистического строительства в деревне, как известно, были разработаны В. И. Лениным. Вспомним, какова же была программа Ленина по этому вопросу: «Едва ли все понимают, – писал он в работе «О кооперации», – что теперь, со времени Октябрьской революции... кооперация получает у нас совершенно исключительное значение. В мечтаниях старых кооператоров много фантазии... Но в чем состоит их фантастичность? В том, что люди не понимают основного коренного значения политической борьбы рабочего класса за свержение господства эксплуататоров. Теперь у нас это свержение состоялось, и теперь многое из того, что было фантастического... в мечтаниях старых кооператоров, становится самой неподкрашенной действительностью. У нас, действительно, раз государственная власть в руках рабочего класса, раз этой государственной власти принадлежат все средства производства, у нас, действительно, задачей осталось только кооперирование населения. При условии максимального кооперирования само собой достигает цели тот социализм, который ранее вызывал законные насмешки, улыбку, пренебрежительное отношение к себе со стороны людей, справедливо убежденных в необходимости классовой борьбы, борьбы за политическую власть и т. д.» [Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 45, с. 369.].
Итак, «...кооперация в наших условиях сплошь да рядом совершенно совпадает с социализмом» [Там же, с. 375.], а потому и будет «возможно более простым, легким и доступным для крестьянина» путем «перехода к новым порядкам» [Там же, с. 370.].
Во-вторых, задача кооперирования должна была решаться, как сказали бы теперь, комплексно, одновременно с задачей создания в деревне материальной основы коммунизма и «культурного развития всей народной массы». А «для этого требуется целая историческая эпоха. Мы можем пройти, на хороший конец, эту эпоху в одно-два десятилетия. Но все-таки это будет особая историческая эпоха, и без этой исторической эпохи, без поголовной грамотности... и без материальной основы этого, без известной обеспеченности, скажем, от неурожая, от голода и т. д., – без этого нам своей цели не достигнуть» [Ленин В. И. Поли. собр. со-.., т. 45, с. 372.]. Всякая же торопливость, размашистость, скоропалительность в этом деле, попытка решить его «нахрапом или натиском, бойкостью или энергией» вредна и, «можно сказать, гибельна для коммунизма» [Там же, с. 391.]. «Нет, – пишет Ленин. – Начать следует с того, чтобы установить общение между городом и деревней, отнюдь не задаваясь предвзятой целью внедрить в деревню коммунизм. Такая цель не может быть сейчас достигнута. Постановка такой цели принесет вред делу вместо пользы» [Там же, с. 367.].
И вся программа в целом (оказавшаяся, как мы знаем, завещанием Ленина), и эти предупреждения были не случайны: задача перехода деревни на основы социалистического хозяйствования должна была быть решена, но пути к ее решению предлагались слишком разные.
Конечно, роман Белова не претендует на художественный анализ конкретной исторической ситуации во всей ее полноте и сложности, но вне ее понимания невозможно и оценить вполне идейно-проблематическое содержание «Канунов». Роман, как мы уже не раз повторяли, написан как бы с точки зрения самих крестьян, а они вряд ли могли отчетливо воспринимать сложную общеполитическую и идеологическую ситуацию: для них, скажем, уже и уездный уполномоченный Игнат Сопронов в значительной мере представляет собой и реальную власть и реальную политику. Но именно по его поступкам и заявлениям должны бы судить они об отношении власти к себе, к крестьянству в целом. Какую же силу представляет собой Игнат Сопронов, которому отведена в романе столь значительная и, я бы сказал, зловещая роль. Сам по себе человек он малозначительный, никогда не отличавшийся любовью к труду, ничего доброго до сих пор никому не сделавший. Не знают за ним мужики и каких-либо особых заслуг перед Советской властью, человек он неуважаемый в деревне, но вот он буквально врывается в нее потрясая револьвером, ища в каждом врага, потому что ему нужны враги.
«Еще в отрочестве его ущемленное прошлыми обидами самолюбие начало неудержимо расти: пришло его, Игнахино, время... Но и теперь жизнь казалась ему несправедливой насмешницей, и он вступил с нею в глухую, все нарастающую вражду. Он ничего не прощал людям, он видел в них только врагов, а это рождало страх, он уже ни на что не надеялся, верил только в свою силу и хитрость. А уверовав в это, он утвердился в том, что и все люди такие же, как он, весь мир живет только под знаком страха и силы... Доброту расценивал как притворство и хитрость»... Конечно, ему, Игнату Сопронову, тожа, как и его односельчанам, нелегко вникнуть в политическую суть троцкизма, но по своему отношению к миру, к людям он – готовое орудие внедрения самой этой сути троцкизма в традиционный уклад жизни родной деревни. И, однако, политически «темные» мужики не путают реальную власть над ними Игнахи и Советскую власть, хотя они вряд ли пока еще ведают об Игнашкином троцкизме (как и он сам), пожалуй, не знают они еще и о разгроме троцкизма на съезде партии.
Вот он врывается в церковь во время венчания Павла Пачина с Верой, решив немедленно провести прямо здесь, сейчас митинг, посвященный помощи китайским революционерам.
«Голос у Игнахи сорвался, народ от изумления не знал, что делать. Кто-то из подростков хихикнул, кто-то из девок заойкал, бабы зашептались, иные старики забыли закрыть рот.
– Проведем, товарищи, шибановское собрание граждан! Я как посланный уисполкома...
– Дьяволом ты послан, а не исполкомом! – громко сказал Евграф.
– Господи, до чего дожили...
…………………………………………………………………………………………………………….
– Товарищи, обращение подписал предисполкома МОПРа...»
Что должны были чувствовать мужики? Мир существовал тысячи лет, было и худое и хорошее, бывали времена и ненадежные и страшные, но никогда еще не врывалось в их., мир нечто неведомое им, чуть не потустороннее, чему они обязаны были внимать и соответствовать, но чего никак не умели уразуметь: лодырь, бездельник, человек никчемный, Игнашка, – теперь начальство и при оружии, а мужики работящие, всеми уважаемые – во врагах ходят, а тут еще все эти неведомые, но устрашающие: МОПР, АПО, ОГПУ, ВИК, ККОВ, СУК, резолюции, контрактации, активизации... Отсюда и настороженное отношение к жизни, к будущему, к настоящему.
Что же, однако, произошло? Благодаря каким обстоятельствам никчемный Игнашка превратился вдруг в столь значительное лицо, для которого народ ничто, а он, Игнаха, все?
«Народ скажет, а Сопронов укажет... Время-то, вишь, ненадежное...» – ропщут мужики. Да и сам председатель ВИКа Степан Лузин, слышно, проповедует: «Мы... переделаем всю Россию. От старой России не останется камня на камне...» Но вот когда старый партиец, секретарь губкома Иван Шумилов предлагает ему почитать «откровения троцкиста», чтобы как-то определить свою позицию, тот же Лузин признается: «Я и Маркса-то еще не все читал, а ты мне троцкистов суешь»... Неспокойно не только в крестьянской вселенной, разлад в сознании даже и секретаря губкома, так что дело, конечно, далеко не в одном Игнате. Шумилов был прежде всего членом партии. Никогда и нигде не сомневался он ни в правоте партийного дела, ни в необходимости демократического централизма... Он не только уважал, но и исполнял в точности все директивы центра. И до недавних пор у него не было противоречия между тем, что надо, и тем, что хочется. Но вот... он стал глухо ощущать это противоречие... раздражение рождалось оттого, что последние директивы и впрямь зачастую противоречили друг другу...
« – Вероятно, и в нынешнем политбюро нет единого мнения, – делится он своими сомнениями с Лузиным.
– А куда Сталин глядит?
– Сталина, Степан, в Москве считают почему-то правым. И все политбюро вместе с ним.
– Все это троцкистские штучки...»
Троцкистские штучки действительно, как мы знаем, дорого обошлись и партии, и государству, и народу.
Конечно, было бы наивным свести весь комплекс проблем, возникших в связи с коренным преобразованием деревни, исключительно к проблеме троцкизма. Здесь, как мы уже говорили, безусловно сказалось и отсутствие какого бы то ни было опыта, и напряженная внутренняя (борьба с кулачеством), и внешняя ситуация, диктовавшая необходимость проведения партийной линии по коллективизации крестьянства в кратчайшие сроки, и известного рода перегибы, но – и столь же безусловно – все эти проблемы могли быть решены менее болезненно, если бы в исторически предопределенный ход событий не вмешалась сила враждебная, осознанно противопоставившая себя партии и народу, но пытавшаяся выступать от имени партии и революции.
Вне понимания существа этой проблемы мы вряд ли можем рассчитывать и на понимание идейно-проблематического содержания романа «Кануны».
«В течение многих лет, – пишет современный исследователь этой проблемы, – В. И. Ленин разоблачал троцкизм как систему взглядов, органически чуждую марксизму, интересам рабочего класса. Он до конца раскрыл оппортунистическую, меньшевистско-капитулянтскую сущность троцкистской «теории перманентной революции», давал решительный отпор попыткам Троцкого подорвать идейные и организационные основы партии» [Басманов М. И. В обозе реакции. Троцкизм 30 – 70-х годов. М., Политиздат, 1979, с. 5.]. Именно с позиции «перманентной революции» «Троцкий и его сторонники отрицали ленинскую теорию о возможности победы социалистической революции... в одной отдельно взятой стране... Упрекали Ленина в национальной ограниченности» [Протоколы ЦК РСРДП (б). Август 1917 – февраль 1918. М., Гос-политиздат, 1958, с. 82].
Троцкий, писал В. И. Ленин, своими теориями и действиями «группирует всех врагов марксизма», «объединяет всех, кому дорог и люб идейный распад» [Ленин В. И. Поли. собр. соч., т. 20, с. 45 – 46.].
Не менее острая и принципиальная борьба развернулась между Лениным и Троцким уже после победы Октябрьской революции по вопросу о формах и методах построения социализма в Советской России.
Если Ленин ориентировал партию и страну на союз пролетариата и крестьянства, на созидательные задачи строительства социализма («Диктатура пролетариата, – указывал он, – есть особая форма классового союза между пролетариатом, авангардом трудящихся, и многочисленными непролетарскими слоями трудящихся (мелкая буржуазия, мелкие хозяйчики, крестьянство, интеллигенция и т. д.), или большинством их, союза против капитала...» [Там же, т. 38, с. 377. Девятый съезд РКП (б). Март – апрель 1920 года. Протоколы. М„ 1960, с. 96.]), – то цели и задачи троцкизма сводились к иному, противоположному: «Только разрушение, и только оно, способно обновлять мир». Только «разруха», – доказывал Троцкий на Девятом съезде РКП (б) в 1920 году, – уничтожавшая и разбивавшая все на своем пути, вместе с тем очищала путь для нового строительства» . Сама революция в России рассматривалась Троцким отнюдь не как средство перехода к построению нового социалистического общества, но лишь в качестве средства и плацдарма разжигания мировой революционной войны, в которой могут погибнуть и Советская власть, и сама Россия, что не будет большой бедой, поучал Троцкий, ибо цель не создание справедливого строя в России, но именно всемирная революция. Пролетарские массы рассматривались как действенная сила, орудие такой революции или, как он сам называл, – «муравьи революции», крестьянство же – в лучшем случае как балласт, нуждающийся в переделке. Необходимо «прижать крестьянина», говорил он. И более того. В России в то время было два основных рода тружеников-земледельцев: крестьянство и казачество. В отношении казачества установка Троцкого сводилась к одному: «Уничтожить казачество, как таковое, расказачить казачество – вот наш лозунг. Снять лампасы, запретить именоваться казаком, выселить в массовом порядке в другие области» [Цит. По кн. Прийма К. И. С веком наравне: Статьи о творчестве М. Шолохова. Ростов н/Д., 1981, с. 164.]. Это было заявлено в 1919 году. Той же, по сути, была и программа троцкизма по отношению к крестьянству. Через год, в 1920 году, на IX съезде партии Троцкий выступил с программой «милитаризации труда» и в первую очередь крестьянства: «Поскольку мы перешли теперь к широкой мобилизации крестьянских масс, во имя задач, требующих массового применения, постольку милитаризация (крестьянства) является безусловно необходимой. Мы мобилизуем крестьянскую силу и формируем из этой мобилизованной рабочей силы трудовые части, которые приближаются по типу к воинским частям... В военной области имеется соответствующий аппарат, который пускается в ход для принуждения солдат к исполнению своих обязанностей. Это должно быть в том или другом виде и в области трудовой. Безусловно, если мы серьезно говорим о плановом хозяйстве, которое охватывается из центра единством замысла, когда рабочая сила распределяется в соответствии с хозяйственным планом на данной стадии развития, рабочая масса не может быть бродячей Русью. Она должна быть перебрасываема, назначаема, командуема точно так же, как солдаты... Эта мобилизация немыслима без... установления такого режима, при котором каждый рабочий чувствует себя солдатом труда, который не может собою свободно располагать, если дан наряд перебросить его, он должен его выполнить; если он не выполнит – он будет дезертиром, которого – карают!» [Девятый съезд РКП (б), с. 92, 93, 94.] Наглядное представление о серьезности того «социализма», который предусматривал Троцкий, дает следующее его недвусмысленное заключение: «Утверждение, что свободный труд... производительнее труда принудительного, было безусловно правильно в применении к строю феодальному, строю буржуазному» [Там же, с. 97 – 98.], но не к социализму. «Насколько далеко заходили троцкисты в ставке на администрирование и притеснение масс, – пишет современный исследователь проблемы, – видно из выступления Гольцмана, который на Московской партийной конференции 1920 г. предлагал насаждать меры беспощадной палочной дисциплины по отношению к рабочим массам. «Мы не будем останавливаться, – угрожал он, – перед тем, чтобы применять тюрьмы, ссылку и каторгу по отношению к людям, которые не способны понять наши тенденции» [Басманов М. И. В обозе реакции, с. 116.].

Василий Белов

Роман-хроника конца 20-х годов

Часть первая

Кривой Носопырь лежал на боку, и широкие, словно вешнее половодье, сны окружали его. Во снах он снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту.

Ну, а та сторона… Которая, где она?

Носопырь, как ни старался, не мог углядеть никакой другой стороны. Белый свет был всего один, один-разъединственный. Только уж больно велик. Мир ширился, рос, убегал во все стороны, во все бока, вверх и вниз, и чем дальше, тем шибче. Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом, она переходила в дальний лазоревый дым, а там, за дымом, еще дальше, раздвигались то голубые, то кубовые, то розовые, то зеленые пласты; тепло и холод погашали друг дружку. Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты…

«А дальше-то что? - думал во сне Носопырь. - Дальше-то, видно, Бог». Хотелось ему срисовать и Бога, но выходило не то чтобы худо, а как-то не взаправду. Носопырь ухмылялся одним своим по-волчьи пустым, по-овечьи невозмутимым нутром, дивился, что нет к Богу страха, одно уважение. Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольными перстами какие-то золоченые бубенцы. Он был похож на старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна.

Носопырь искал в душе почтение к тайнам. Опять срисовывал он богово, на белых конях, воинство, с легкими розовыми плащами на покатых, будто девичьих, плечах, с копьями и вьющимися в лазури прапорцами, то старался представить шумную ораву нечистого, этих прохвостов с красными ртами, прискакивающих на вонючих копытах.

И те и другие постоянно стремились в сражения.

Было в этом что-то пустоголовое, ненастоящее, и Носопырь мысленно плевался на тех и на этих. Вновь возвращался он к земле, к тихой зимней своей волости и к выстывающей бане, где жил бобылем, один на один со своею судьбой.

Сейчас он вспомнил свое настоящее имя. Его ведь звали Алексеем, он был сыном набожных, тихих и многодетных родителей. Но они недолюбливали младшего сына, отчего и женили на волостной красавице. На второй день после венчания отец вывел молодых за околицу, на обросший крапивой пустырь, воткнул в землю еловый кол и сказал: «Вот, прививайтесь, руки вам даны…»

Алеха был дородный мужик, но уж слишком несуразен лицом и фигурой: длинные, разной толщины ноги, косыня в туловище, а на большой круглой голове во все лицо уродился широкий нос, ноздри торчали в стороны, словно берлоги. От этого и прозвали его Носопырем. Он срубил избу на том самом месте, где отец поставил кол, но к землице так и не привился. Ходил ежегодно плотничать, бурлачил, на чужой стороне жить не любил, но из-за нужды привык зимогорить. Когда дети выросли, то вместе с матерью, оставив отца, ударились за реку Енисей, уж очень хвалил Столыпин-министр те места. Еще сосед Акиндин Судейкин придумал тогда частушку:

Мы живем за Енисеем,

Ни овса, ни ржи не сеем,

Ночь гуляем, день лежим,

Нахаркали на режим.

От семьи не доходило ни слуху ни духу. Носопырь навечно остался один, оброс волосами, окривел, дом продал, а для жилья купил баню и начал кормиться от мира. А чтобы не дразнили ребятишки нищим, он притворился коровьим лекарем, носил на боку холщовую с красным крестом сумку, где хранил стамеску для обрубания копыт и сухие пучки травы зверобоя.

Ему снилось и то, что было либо могло быть в любое время. Вот сейчас над баней в веселом фиолетовом небе табунятся печальные звезды, в деревне и на огородных задах искрится рассыпчатый мягкий снег, а лунные тени от подворий быстро передвигаются поперек улицы. Зайцы шастают около гумен, а то и у самой бани. Они шевелят ушами и бесшумно, без всякого толку скачут по снегу. Спит в пригороде на елке черный стогодовалый ворон, река течет подо льдом, в иных домах бродит в кадушках недопитое никольское пиво, а у него, у Носопыря, тоскуют суставы от прежних простуд.

Он очнулся от восхода луны, цыганское солнышко проникло в окошко бани. Тяжесть желтого света давила Носопырю на здоровое веко. Старик не стал открывать зрячий глаз, а открыл мертвое око. В темноте поплыли, зароились зеленые искры, но их быстрая изумрудная россыпь сразу сменилась кровавым тяжким разливом. И тогда Носопырь поглядел здоровым глазом.

Луна светила в окошко, но в бане было темно. Носопырь пощупал около, чтобы найти железный косарь и отщепнуть лучинку. Но косаря не было. Это опять сказывался он, баннушко. Носопырь хорошо помнил, как ввечеру топил каменку и как воткнул косарь между стеной и лавкой. Теперь вот баннушко опять спрятал струментину… Баловал он последнее время все чаще: то утащит лапоть, то выстудит баню, то насыплет в соль табаку.

Ну, ну, отдай, - миролюбиво сказал Носопырь. - Положь на место, кому говорят.

Луну затянуло случайным облачком, в бане тоже исчезло мертвое желтое облако. Каменка совсем остыла, было холодно, и Носопырю надоело ждать.

Совсем ты сдурел! Экой прохвост, право. Чево? Ведь не молоденький я баловать с тобой. Ну, вот, то-то.

Косарь объявился на другой лавке. Старик нащепал лучины и хотел затопить каменку, но теперь, прямо из-под руки, баннушко уволок спички.

Ну, погоди! - Носопырь погрозил кулаком в темноту. - Вылезай добром, ежели!..

Но баннушко продолжал разыгрывать сожителя, и Носопырь топнул ногой.

Отдай спички, дурак!

Ему казалось, что он ясно видит, как из-под лавки, где была дыра в пол, по-кошачьи мерцают два изумрудных глаза. Носопырь начал тихо подкрадываться к тому месту. Он только хотел схватить баннушка за скользкую шерсть, как нога подвернулась, Носопырь полетел. Он чуть не кувырнул шайку с водой, плечом ударился в дверку. «Хорошо что не головой», - вскользь подумалось ему. Тут баннушко завизжал, бросился в притвор, только и Носопырь не зевал, успел-таки вовремя прихлопнуть дверку. Он крепко тянул за скобу, был уверен, что зажал в притворе хвост баннушка.

Вот тебе, так! Будешь еще варзать? Будешь охальничать, бу…

Визг за дверью перешел в какой-то скулеж, потом как будто все стихло. Носопырь хлопнул по балахону: спички оказались в кармане. Он вздул огонь и осветил притвор. Меж дверью и косяком был зажат конец веревки. «Вот шельма, ну и шельма, - Носопырь покачал головой. - Каждый раз грешить приходится».

Теперь он зажег лучину и вставил ее в гнутый железный светец. Веселый горячий свет осветил темные, будто лаковые, бревна, белые лавки, жердочку с висящими на ней берестяным пестерем и холщовой сумой, где хранились скотские снадобья. Большая черная каменка занимала треть бани, другую треть - высокий двухступенчатый полок. Шайка воды с деревянным, в образе утицы ковшиком стояла на нижней ступени. Там же лежала овчина, и на окне имелись берестяная солонка, чайный прибор, ложка и чугунок, заменяющий не только горшок для щей, но и самовар.

Носопырь взял веревку, которую баннушко заместо хвоста подсунул в притвор. Босиком пошел на мороз, за дровами. Врассыпную от бани с визгом бросились ребятишки. Остановились, заприплясывали.

Дедушко, дедушко!

А ничево!

Ну, ничева-то у меня много и дома.

Носопырь огляделся. Вверху, на горе, десятками высоченных белых дымов исходила к небу родная Шибаниха. Дымились вокруг все окрестные деревеньки, словно скученные морозом. И Носопырь подумал: «Вишь, оно… Русь печи топит. Надо и мне».

Он принес дров, открыл челисник - дымовую дыру - и затопил каменку. Дрова занялись трескучим бездымным огнем. Носопырь сел на пол напротив огня - в руках кочерга, калачом мослатые ноги - громко запел тропарь: «…собезначальное слово отцу и духови от девы, рождшееся на спасение наше, воспоим вернии и поклонимся, яко благоволи плотню взыти на крест и смерть претерпети и врскресити умершия славным воскресением твоим!»

Слушая сам себя, он долго тянул последний звук. Сделал передышку. Перевернул полено на другой, не тронутый огнем бок, и снова речитативом, без заминки спел:

Радуйся дверь господня, непроходимая, радуйся стено и покрове притекающих к тебе, радуйся необуреваемое пристанище и неискусобрачная, рождшая плотию творца твоего и бога молящи не оскудевай от воспевающих и кланяющихся рождеству твоему-у-у!

У-у-у! - послышалось и за банным оконцем. Ребятишки барабанили в стену поленом. Он схватил кочергу, чтобы выскочить на мороз, но раздумал и закурил табаку.

«Святки. В святки и я, бывало, дразнил бобылей. Пускай дикасятся, больше не выйду».

Дрова протопились, надо было закрывать трубу. Носопырь обулся, нахлобучил на голову шапку, снял с жердочки сумку с красным крестом и кликнул баннушка:

Иди, иди, не греши… Ступай наверьх, дурачок, сиди в тепле. Я погулять схожу, никто тебя не тронет.

Месяц висел высоко над белыми крышами. Еще выше роились, уходили друг за другом в запредельную даль скопища звезд.

Носопырь, выкидывая обутые в лапти долгие ноги, по своей тропе поднялся в деревню. В ногах его с шумом путались полы обширного холщового балахона, голова в лохматой шапке была повернута здоровым глазом вперед и оттого глядела куда-то в сторону. Ему вдруг стало уныло: приходилось думать, в какую избу идти. Он рассердился и решил идти наугад, к кому попало.

Рубленный в обло дом Роговых припал от старости на два передних угла. Нахлобучив высокий князек, он тремя желтыми окошками нижней избы весело глядит на деревню.

В обжитом тепле - привычно и потому незаметно для хозяев - пахнет капустными щами, березовой лучиной и свежей квасной дробиной. Легкий запах девичьего сундука примешивается сегодня к этим запахам. На зеркале и на сосновых простенках висят белые, с красными строчами полотенца; в кути, на залавке, мерцает начищенный речным песком медный, фабрики Скорнякова, самовар.

Вся семья Роговых дома, близится время ужина. Никита Рогов, сивый и суетливо-ходкой, синеглазый и неворчливый старик, режет ложку, сидя на чурбаке у топящейся печки. Древесные завитки летят из-под круглой стамески, иные прямиком в огонь. Никита бормочет в бороду, совестит сам себя.

Хозяин Иван Никитич - при такой же, как у отца, но только черной бороде, с мальчишеской ухмылкой, зацепившейся где-то между ртом, правым глазом и правым ухом. В исстиранной, когда-то красной, с белым крестом по вороту рубахе, в дубленом жилете с рябиновыми палочками вместо пуговиц, в твердых от еловой смолы штанах, он сидит на полу и вьет завертки, успевая играть с котом и не давая погаснуть цигарке.

Сережка - заскребышек и единственный сын Ивана Никитича - вяжет вершу, жена Аксинья сбивает мутовкой сметану в рыльнике, а дочь Вера, то и дело приплевывая на персты, споро прядет куделю.

В избе тепло и тихо, все молчат, только полощется в печке огонь да тараканы шуршат в потолочных щелях, словно шушукаются.

Вера вдруг прыснула смехом прямо в куделю. Она вспомнила что-то смешное.

Ой, ой, Верушка-то у нас! - Аксинья тоже рассмеялась. - Чего это, видать, смешинка попала в рот?

Попала, - Вера отложила прялку.

Она поохорашивалась у зеркала и подошла к Сережке.

Сережа-то, Сережа-то вяжет и вяжет. А самому смерть охота на улицу.

Самой-то охота!

Она кинулась его щекотать. Сережка сердито отпихивался от белых мягких Веркиных рук, ему было и смешно, и злость разбирала на назойливую сестру.

Ну-ко, петель-то много наделал?

Сама-то наделала!

И мать, и дедко много раз посылали Сережку гулять, но он из упрямства вязал и вязал вершу. Вера отступилась от брата и снова взялась за прялку.

Ой, дедушко, хотя бы сказку сказал.

Вишь ты, сказку ей. - Никита поверх железных очков ласково поглядел на внучку. - Уж на беседу-то шла бы…

Да ведь рано еще, дедушко!

Дедко севодни все сказки забыл, - сказал Иван Никитич и откинул руку с заверткой, чтобы поглядеть издали. - А вот я скажу одну. Бывальщинку…

Ой, тятя, ничего ты не знаешь!

Знаю одну.

Сиди! - замахалась Аксинья. - Чего-то он знает.

А вот до ерманьской войны, в Ольховице у Виринеи…

Это что избушка-то с краю?

Да. Так отец у ее был, говорят, главный колдун на всю волость. Смерть-то пришла, дак маялся, умереть-то ему никак не давали.

Кто? - Сережка вскинул светлые, в мать, ресницы.

Да беси. Оне и не давали, мучили. Ему надо было знатье кому-нибудь передать. Пока знатье-то знаток не передаст с рук на руки, беси ему умереть не дадут. Сторожем жил при церкви, от деревни-то на усторонье. Все говорил, что когда умру, дак вы первую ночь дома не ночуйте. Умер он, а гроб-то в углу на лавке поставили, под божницей. Ночевать дома остались, в деревню не пошли.

Сережка перестал вязать, слушал. Аксинья ловко постукивала мутовкой, рассказывала:

Вот, закрыли покойника, легли спать. А дело было тоже о святках. Огонь, благословясь, погасили. Спят они, вдруг мальчик маленький в полночь-то и пробудился. «Мама, говорит, тятя встает». - «Полно, дитятко, спи». Он ее опять будит: «Мама, тятя встает!» - «Полно, дитятко, перекрестись да спи». Никак не может матка-то пробудиться. Тут мальчик и закричал не своим голосом: «Ой, мама, тятя к нам идет!» Она пробудилась, а колдун-то идет к ним, руки раскинул, зубы оскалены…

В роговской избе стало тихо, казалось, что даже тараканы в щелях примолкли. Вдруг огонь в лампе полыхнул, двери широко распахнулись, что-то большое и лохматое показалось в проеме.

Ночевали здорово! - сказал Носопырь. И перекрестился.

Иван Никитич плюнул. Вера заойкала, а Сережка, белый от страха, поднял с полу копыл с вершей.

Носопырь сел на лавку.

Ну, видно, пора и ужнать! - сказал весело Иван Никитич. Он сложил завертки и пошел к рукомойнику. Аксинья отложила рыльник и начала собирать на стол.

Что, дедушко, не потеплело на улице-то?

Нет, матушка, не потеплело.

Пусть. Видать, сенокос будет ведреной.

У Носопыря заныло в нутре, когда Аксинья выставила из печи горшок со щами. Носопырь снял свою лохматую шапку, склал ее на лавку около. Только теперь Вера рассмеялась своему испугу.

Ну, дедушко, как ты нас напугал-то!

Увидев, что одно ухо шапки без завязки, она рассмеялась еще громче.

Ой! Ухо-то у тебя без завязочки! Дай-ко я тебе пришью.

Пришей, хорошая девка.

Вера достала с полицы берестяную с девичьим рукодельем пестерочку. Нашла какую-то бечевку и вдела в иглу холщовую нить. Носопырь подал ей шапку. Вера вывернула в лампе огонь, чтобы было светлей пришивать. Вдруг она завизжала, бросила шапку на пол и затрясла руками; из шапки проворно выскочил мышонок. Все, кроме Никиты и кота, устремились ловить. Аксинья схватила ухват, Сережа лучину. Иван Никитич затопал валенком. Поднялся шум, а мышонок долго тыкался по углам, пока не нашел дырку под печку.

Серко! А ты-то чего? Лежит, будто и дело не евонное. Ой ты, дурак, ой ты, бессовестной! - Аксинья поставила ухват и начала стыдить кота: - Гли-ко ты, прохвост, тебе уж и лениться-то лень, спишь с утра до ужны!

Кот как будто чуть застеснялся, но виду не подал. Он зевнул, спрыгнул с лежанки, потянулся и долго царапал когтями ножку кровати. От многолетнего этого царапанья ножка стала тоньше всех остальных, Серко точил когти только на ней.

Ай да Серко! - подзадоривал Иван Никитич. - Ну и Серко, от молодец, от правильно делаешь! Нет, это неправильно ты делаешь…

Он, вишь, мышонок-от… визоплох, - заступился за кота Носопырь. - Можно сказать, по нечаянности минуты.

По нечаянности! - Аксинья все еще хлопала себя по бедрам. - Да его бы неделю не кормить, его, сотоненка, надо на мороз выставить.

Иван Никитич, перекрестившись, полез за стол. Когда все упокоилось, Аксинья уже всерьез обратилась к Носопырю:

Дак каково живешь-то?

Да што так бы оно и ничего, - Носопырь поскреб за ухом. - Только с им-то, с прохвостом, все грешу.

Да с баннушком-то.

Варзает. Нет спасу. - Носопырь переставил с места на место длинные ноги. - Сегодня уж я не хотел с ним связываться. Нет, выбил из терпенья.

Да спички уворовал.

Мышонка-то, видать, тоже он подложил!

Знамо, он. Больше некому.

Женщина сочувственно поойкала.

А ты бы святой водой покропил. Углы-то!

Она раскинула на столе широкую холщовую скатерть, выставила посуду. Дед Никита положил на полицу ножик и недоделанную ложку, вымыл руки. Перекрестился, оглядел избу. При виде Носопыря крякнул, но ничего не сказал и, по-стариковски суетливо, уселся за стол. Начал не спеша резать каравай.

Ну, со Христом! - Хозяйка разложила деревянные ложки.

Верка, а ты чего? - оглянулся Иван Никитич.

Не хочу, тятя.

Она подала Носопырю шапку с новой завязкой и, приплясывая, повернулась у зеркала. Спрятала под платок толстую, цвета ржаной корки, натуго заплетенную косу. Надела казачок, схватила какой-то приготовленный заранее узел и, вильнув сарафаном, выскользнула из избы.

Носопырь раза два для приличия отказался от предложенной ложки. Потом перекрестился и придвинулся к столу. Он с утра ничего не ел, запах щей делал его словоохотливее. Стараясь хлебать как можно неторопливее, говорил:

Он, понимаешь, днем-то смирёный. А как ночь приходит, так и начинает патрашить.

Ты бы, брат, взял да женился, - сказал Иван Никитич. - Вот бы тебе и не стало блазнить-то. Тебе потому и блазнит, что холостой живешь.

Без бабы, говорю!

Ну вот… Долей-ко еще, матушка.

Хозяйка, смеясь и махаясь на мужа, сходила к шестку. Большое деревянное блюдо еще раз наполнилось щами. После старательно съели пшенную кашу, потом выхлебали опрокинутый в блюдо, залитый суслом овсяный кисель.

Право слово, - не унимался Иван Никитич. - Вон хоть бы Таня. Чем тебе не старуха? Тоже одна живет. Женился бы, понимаешь, то ли бы дело.

Сережка за столом фыркнул. Дед Никита смачно кокнул ложкой по его кудельному темени. Парень перестал жевать, хотел обидеться, но фыркнул еще и, сдерживая смех, выбрался из-за стола.

Мам, мне бы рукавицы!

Куда лыжи-то навострил? Опять до полночи прошараганитесь. Диво, и мороз-то вас не берет!

Однако мать подала Сережке сушившиеся в печурке рукавицы. Парень проворно убрался к дружкам на морозную улицу. Вскоре заторопился гулять и Иван Никитич. Аксинья, вымыв посуду, тоже засобиралась в другоизбу. Носопырь отправился вместе с ними.

Дома остался один дед Никита.

Он увернул в лампе огонь, закрыл трубу жаркой лежанки. Сходил на сарай и в хлевы навестить скотину.

За печным кожухом потрескивала, высыхая, лучина, шуршали в стенах тараканы. Кряхтя от боли в спине, дед Никита опустился на колени, с виноватой отрадой, исподлобья взглянул на божницу. Перед большеглазым и скорбным Спасом чуть покачивалось на цепочке оправленное в резную медь голубое фарфоровое яичко, за ним тускло горела лампадка. Никита кидал щепоть ко лбу и по костлявым плечам, шептал молитву на сон грядущий:

Господи, царю небесный, утешителю душе истины, умилосердись и помилуй мя грешного и отпусти вольныя мои грехи и невольный, ведомыя и неведомыя, яже от науки злы и суть от наглства и уныния, аще именем твоим клялся, или похулил в помышлении моем, или кого укорил, или оклеветал гневом моим, или солгал, или безгодно спал, или нищ придя ко мне и презрел его, или брата моего опечалил, или сводил, или кого осудил, или развеличахся, или разгордехся, или стояшу ми на молитве ум мой о лукавствии мира сего подвижехся, или развращение помыслил, или доброту чуждую видев и тою уязвлен был сердцем, или неподобныя глаголах, или греху брата моего посмеялся, или ино что содеял лукавое. Господи, боже наш, даждь нам, ко сну отходящим, ослабу души и телу и соблюди нас от всякого мечтания и темные сласти, устави стремление страстей, угаси разжение восстаний телесных.

Никита вздохнул и сделал глубокий поклон. Глядя на крохотный, еле мерцающий огонек лампадки, он закончил молитву:

Помилуй мя, творче мой владыко, унылого и недостойного раба твоего, и остави ми, и отпусти и прости ми, яко благ и человеколюбец да с миром лягу, усну и почию блудный, грешный и окаянный аз, и поклонюся, и воспою, и прославлю пречестное имя твое, со отцом и единородным его сыном, ныне и присно, и во веки, аминь.

Он проворно встал и так же по-стариковски суетливо полез на печь. Там, наверху, он поставил валенки на горячее место, заткнул уши куделей, чтобы не заполз таракан, и положил голову на узел просыхающей ржи.

Где-то в бревнах летней избы сильно пальнул мороз.

Было девять часов вечера. Шла вторая неделя святок, святок нового тысяча девятьсот двадцать восьмого года.

Примерно в тот самый момент, когда смеркли окна у Роговых, в доме напротив вспыхнул огонь. Десятилинейная лампа осветила внутренность Шибановского сельсовета. Длинный, на точеных ногах стол был покрыт розовым полотном. Залитый в иных местах химическими чернилами, стол этот и венские стулья, как и само подворье, принадлежали когда-то местному торговцу Лошкареву. Поэтому стены сельсовета были оклеены цветными шпалерами, повторявшими один и тот же рисунок: барыня в кринолине и с зонтиком прогуливала около дома с верандой какую-то диковинную собачку. У дверей громоздилось три-четыре сосновые скамьи, около изразцовой печи размещался несгораемый железный сундук, а на нем лежали старинные лошкаревские счеты.

Колька Микулин (по-деревенски Микуленок), молодой парень, председатель сельсовета и лавочной комиссии, он же председатель Шибановского ТОЗа, смачно и вслух выругался. Микулина допекала, вывела, как он говорил, из всех рамок бумага, полученная из уезда еще неделю назад. Он подвинул огонь поближе и перечитал ее.

«Председателю Шибановского сельсовета тов. Микулину. Срочно. Несмотря на неоднократные указания, вами до сего времени не представлены сведения проработки материалов XV партсъезда. Требую в бесспорном порядке в срок до первого января сообщить результаты проработки тезисов ЦК и контртезисов оппозиции, результаты обсуждения резолюции ЦК о работе в деревне в неукоснительном проведении классовой линии.

Зам. зав. АЛО Захарьевского укома ВКП(б)

Меерсон».

Директива была отпечатана на тонкой бумаге, под копирку. Ниже подписи стояли нерусские буквы PS и приписка красным карандашом: «Не ограничивайтесь одной констатацией фактов!!»

Рэ, рэ… так, ладно, - произнес Микуленок. - Кон… Констан-таци-я. Констатация. Ясно.

«Нет, а чего это? - подумал он. - Кооперация, кастрация… Не то, вроде не подходит. Вот мать-перемать!»

Он рассердился и плюнул в сторону, но тут же одумался и огляделся. Однако в помещении никого не было. Микуленок вздохнул и закурил махорки из даренного девкой кисета. Надо было писать сведения, а что писать, он не знал. К тому же вот-вот должен был зайти Петька Гирин, по прозвищу Штырь, приехавший из Москвы в отпуск, одногодок и холостяк. Они еще утром уговорились идти на игрище ряжеными.

Микуленок ходил по полу, курил, расправлял и подтягивал длинные, до пахов, голенища валенок. Наконец его круглое девичье лицо по-мальчишески просияло, он сел и написал на графленном под амбарную книгу листе:

«Сведенья. - Микуленок поглядел в потолок, пощипал чисто выбритую румяную щеку. - Зам. зав. АПО тов. Меерсону. Собранье по преломлению 15 партсъезда провели вечером при закрытых дверях с активом. Имея на лицо общим наличием трех членов актива слушали доклад Микулина Ник. Николаевича. Он сделал доклад вкратце по соображеньям 15 партсъезда и вчасти деревенской линии. Выступило в прениях два, вопросов задано шесть. Вопервых всецело поддержали устремления центрального комитета и всячески отвергаем в корне неправильные тезисы оппозиции, как оне чужды трудовому крестьянству а деревенской жизни совсем не знают. Клеймя позором английских капиталистов, требуется укрепление ТОЗа кредитом, также просим выделить одну конную молотилку. Чуждых элементов на нашей территории сельсовета не имеется, из-за недостатка грамотных, и по причине низкой сознательности кадров имеем большую нужду в указаниях работы и в канцпринадлежностях. Ревизия кооперации проводится регулярно…»

На этом месте мысли Микулина оборвались, потому что хлопнули наружные ворота. Скрипуче запела давно не чиненная лошкаревская лестница. Вслед за валом холода в сельсовет с утробным воем закатился наряженный покойником Штырь.

Ну, ну, хватит, - Микулин попятился к сейфу.

На Гирина жутко было глядеть. Длинный, до пят, саван из беленого холста, вывернутая на левую сторону шапка, по плечам седые кудельные космы. Выбеленное мукою лицо искажалось вырезанными из брюквы громадными редкими зубами. Зубы не умещались, выпирали изо рта и наводили настоящую жуть. Вурдалак да и только.

Что? Ничего? - смеялся Петька.

Он вынул из-за щек «зубы», закинул в сторону полу савана. Из кармана синих комсоставских галифе проворно выволок четвертинку водки и завернутый в газету кусок вареной бараньей печенки.

Ты это… - Микуленок затравленно оглянулся. - Крючок, крючок-то накинь. Тут вот с бумагами не могу развязаться.

В части пятнадцатого?

Ну. Сведенья требуют, как приспичило.

Петька Гирин, по прозвищу Штырь, знал толк в политике. В деревне говорили, что он служит теперь в канцелярии у самого Михаила Ивановича Калинина. Но сам Гирин не хвастал пока этим даже перед Микулиным - первым его дружком и теперешним главным командиром Шибанихи. Петька накинул на дверь крючок, поставил четвертинку под стол.

Ну-ко, покажи…

Микулин подзамялся.

Да ты не боись, не боись, я и не такие бумаги видывал! - Он быстро пробежал глазами по «сведеньям». - Так. В ажуре. А чего молотилка-то? У вас была молотилка лошкаревская.

Вышла из строя. Дадут, как думаешь?

Дадут не дадут, а в лоб не поддадут. Должны дать.

Должны, должны! Вон Ольховской коммуне пехают в оба конца, чего не спросят. Два лобогрея, сепаратор. А нашему ТОЗу - хрен с возу!

Так это коммуна, а у вас ТОЗ, - засмеялся Гирин. - Голова садовая. Должен чувствовать разницу.

Да в чем? - обозлился Микулин. - У них вон всего две коровы да полтора мужика в хозяйстве. Остальное бабы и едоки. Будет от этой коммуны толк, как думаешь?

Петька ничего не ответил. Он снял с графина стакан, откупорил четвертушку. Широкие лошкаревские половицы запрогибались под его долговязой, в саване, фигурой.

Ты вот скажи, - не унимался Микулин. - Чего там большие-то мужики думают? Какие у них центральные планы, куда оне-то мекают? С крестьянством-то…

А чего? - Гирин глуповато, по-детски сморщился. - Земля вам дадена? Дадена.

Дадена-то она пока дадена… А, ладно! - Микуленок бесшабашно махнул рукой. - Давай наливай, пойдем на игрище…

Решили обменяться валенками и вывернуть микулинский полушубок, чтобы нарядить Микуленка цыганом. Берестяная личина была сделана заранее, но лежала у председателя дома.

Ты тут покарауль помещение, а я сбегаю, - сказал Микуленок.

Председатель выскочил на мороз в одном пиджачке.

Синие знобящие звезды близкими гроздьями висели в фиолетовом небе. На севере, за деревней, бесшумно и призрачно ворочались необъятные сполохи: на святки гулял везде дородный мороз. Желтым нездешним светом источались повсюду и мерцали под луною снега, далеко вокруг дымились густо скопившиеся в деревне дома.

Цель : дать представление /представить/ картины жизни и судьбы людей деревни в произведениях названных авторов.

План :
1. "Прощание с Матёрой" Валентина Распутина.
2. "Кануны" Василия Белова.
3. "Мужики и бабы" Бориса Можаева.

1. Писатель Валентин Распутин уверен, что все мы о рождения впитываем в себя картины своей Родины, что они влияют на наш характер. Отсюда и такое признание: "Я пишу о деревне, потому что я вырос там, она вскормила меня, и рассказать теперь правду о ней мой долг."
Вся жизнь В. Распутина связана с Ангарой, здесь, на Ангаре, происходит действие повести "Прощание с Матёрой". Небольшой остров на Ангаре, всего в пять километров. И остров, и деревня на нём называются Матёрой. Живёт она, эта Матёра, "встречая и провожая годы". "Лучше этой земли не сыскать": "хватало в ней и раздолья, и богатства, и красоты, и дикости, и всякой твари по паре."

Как вся наша страна, Матёра послала своих сыновей защищать Родину в годы войны и так же, как многочисленные деревни по всей необъятной России, осиротела, не дождавшись многих из них. Два сына полегло у Настасьи с Егором, прибрала война двоих сыновей и Дарьи: один остался в братской могиле на чужой стороне, другой, что заменил ушедших, погиб на лесосплаве. Течет жизнь, время: Масштабы новых строек непосредственно коснулись острова: при строительстве ГЭС Матёра подлежит затоплению. Мы видим деревню в последнее лето ее существования. Нелегко расставаться со своей землей. Как у людей есть предки, есть прошлое и у земли. Гибель Матёры - тяжелое время для многих жителей деревни. Одни сомневаются в правильности решения затапливать Матёру, другие /например, Дарья/ уверены, что это делать ни в коем случае не нужно: ведь здесь плодородные земли, отменные урожаи. Конечно, ГЭС создается для блага народа. Ну а жители острова - разве не народ? Благо для миллионов и кощунство над десятками - вещи несовместимые. Особенно поражает разорение кладбища. Или то, как Дарья прощается со своей избой: побелила, выскребла полы, помыла окна. Людей сорвать с насиженных мест, душу им перевернуть - это не по-человечески.

2. Произведение Василия Белова "Кануны" - это хроника коллективизации в северной деревне, два села, Ольховица и Шибаниха, в центре повествования. Это мир, в котором органично сосуществуют такие крепкие хозяева - труженики, как Данило и Павел Начины, Роговы, Евграф Миронов, кузнец-умелец Гаврила Насонов, прижимистый Лучок, безалаберный Судейкин, живущие "от мира" Носопырь и Тинюша, поп-прогрессист отец Николай, бывший помещик Прозоров. Это мир, где каждый знает друг о друге всё, где каждый зависим от другого и потому не может не считаться с ним. И вот этот мир пытается расколоть. Более всех движим такой идеей Игнаха Сопронов, секретарь шибановской парт ячейки /впоследствии снятый с этой должности/. Сопронов мстит односельчанам за все прежние неудачи и презрение, которым он был окружён.

Известия о коллективном труде у шибановцев и ольховцев поначалу не вызывают беспокойства. Данило Пачин рассуждает так: "..сообща-то мужикам и раньше бывало легче". Приводя подлинные документы той поры, Белов даёт обширную картину весьма противоречивых факторов и складывающихся обстоятельств вследствие поступающих сверху директив.

Роман Василия Белова - это роман-диспут, где персонажи ведут между собой острые, непримиримые споры. Например, Пачин, Миронов, Насонов недодумывают, за что их в кулаки зачислили и объявили врагами трудящихся с помощью прямого социологического исследования с цифровыми выкладками писатель стремиться доказать, что вовсе не было необходимости так жестоко безумно разрушать многовековой крестьянский уклад, вместо того, чтобы приспособить его к социализму, сообразуясь с реальными условиями.
Судьбы многих крестьян сложились трагически. Умышленно обложенные Сопроновым непосильным налогом, мужики "побежали" в колхоз.
Сегодня многие публицисты и критики размышляют над тем, почему крестьяне, подвергаемые столь жестоким репрессиям, не восстали. Но против кого восставать? Против родной советской власти? Ведь ее они утверждали в кровавых боях гражданской!
Василий Белов знает народную жизнь и пишет о своих героях с любовью и пониманием. Он создал талантливое произведение об одной из самых драматичных страниц нашей истории.

3. Этим же трагическим страницам "великого перелома" посвящен роман Бориса Можаева "Мужики и бабы". Мысли крепкого мужика-середняка Андрея Ивановича Бородина перекликаются с мыслями Данилы Пачина в "Канунах". "Не то беда, что колхозы создают, беда, что делают их не по-людски". Бородин своим практическим умом подмечает грядущую опасность отъединения крестьянина от земли и отсюда - равнодушное, незаинтересованное отношение к конечному результату своего труда.
Словами Бородина автор выражает свою боль за то, что "мужику приходит конец". Ведь в колхозе это будет уже не мужик, самостоятельный хозяин, а работник, за которым надо "приглядывать". Чрезвычайно интересен и важен для понимания авторского замысла образ Успенского, подлинного интеллигента, уважающего веру, нравы, обычаи народа, уникальность его жизненного уклада: "Не стричь всех под общую гребенку, не гнать окопом, а наделить правами, свободой, чтобы развилась каждая индивидуальность до нравственного совершенства".
Произведения Василия Белова и Бориса Можаева отражают сегодняшнее неоднозначное отношение к эпохе коллективизации, передают дух того непростого времени.

Краткие выводы :

1. Матёра - небольшой остров на Ангаре, на нём - деревня. При строительстве ГЭС Матёра надлежит затоплению. Нелегко расставаться жителям со своей землей. Людей сорвать с насиженных мест, душу им перевернуть - это "не по-человечески".
2. "Кануны" - хроника коллективизации в северной деревне. Приводя подлинные документы той поры, Белов даёт обширную картину весьма противоречивых факторов вследствие поступающих сверху директив. С помощью прямого социологического исследования с цифровыми выкладками писатель стремится доказать, что вовсе не было необходимости так жестоко, бездумно разрушать многовековой крестьянский уклад, вместо того, чтобы приспособить его к социализму, сообразуясь с реальными условиями.
3. Мысли крепкого середняка Андрея Ивановича Бородина из романа "Мужики и бабы" перекликаются с мыслями Данилы Начина в "Канунах": "`..не то беда. что колхозы создают, беда, что делают их не по-людски". Своим практическим умом Бородин подмечает грядущую опасность отъединения крестьянина от земли.
Для понимания авторского замысла важен образ Успенского - подлинного российского интеллигента, уважающего веру, нравы, обычаи народа, уникальность его жизненного уклада.
Произведения В.Белова и Можаева отражают сегодняшнее неоднозначное отношение к эпохе коллективизации

Литература :
1. Н. Крупнина, Н. Соснина "Встреча с Матёрой".
2. Н. Ульяшов "Кануны" В. Белова и тема коллективизации в советской прозе".

Ф. Максудова ,
учитель литературы,
г. Казань, РТ

КАНУНЫ

Роман-хроника конца 20-х годов

Часть первая

Кривой Носопырь лежал на боку, и широкие, словно вешнее половодье, сны окружали его. Во снах он снова думал свои вольные думы. Слушал себя и дивился: долог, многочуден мир, по обе стороны, по ту и по эту.

Ну, а та сторона… Которая, где она?

Носопырь, как ни старался, не мог углядеть никакой другой стороны. Белый свет был всего один, один-разъединственный. Только уж больно велик. Мир ширился, рос, убегал во все стороны, во все бока, вверх и вниз, и чем дальше, тем шибче. Сновала везде черная мгла. Мешаясь с ярым светом, она переходила в дальний лазоревый дым, а там, за дымом, еще дальше, раздвигались то голубые, то кубовые, то розовые, то зеленые пласты; тепло и холод погашали друг дружку. Клубились, клубились вглубь и вширь пустые многоцветные версты…

«А дальше-то что? — думал во сне Носопырь. — Дальше-то, видно, Бог». Хотелось ему срисовать и Бога, но выходило не то чтобы худо, а как-то не взаправду. Носопырь ухмылялся одним своим по-волчьи пустым, по-овечьи невозмутимым нутром, дивился, что нет к Богу страха, одно уважение. Бог, в белой хламиде, сидел на сосновом крашеном троне, перебирал мозольными перстами какие-то золоченые бубенцы. Он был похож на старика Петрушу Клюшина, хлебающего после бани тяпушку из толокна.

Носопырь искал в душе почтение к тайнам. Опять срисовывал он богово, на белых конях, воинство, с легкими розовыми плащами на покатых, будто девичьих, плечах, с копьями и вьющимися в лазури прапорцами, то старался представить шумную ораву нечистого, этих прохвостов с красными ртами, прискакивающих на вонючих копытах.

И те и другие постоянно стремились в сражения.

Было в этом что-то пустоголовое, ненастоящее, и Носопырь мысленно плевался на тех и на этих. Вновь возвращался он к земле, к тихой зимней своей волости и к выстывающей бане, где жил бобылем, один на один со своею судьбой.

Сейчас он вспомнил свое настоящее имя. Его ведь звали Алексеем, он был сыном набожных, тихих и многодетных родителей. Но они недолюбливали младшего сына, отчего и женили на волостной красавице. На второй день после венчания отец вывел молодых за околицу, на обросший крапивой пустырь, воткнул в землю еловый кол и сказал: «Вот, прививайтесь, руки вам даны…»

Алеха был дородный мужик, но уж слишком несуразен лицом и фигурой: длинные, разной толщины ноги, косыня в туловище, а на большой круглой голове во все лицо уродился широкий нос, ноздри торчали в стороны, словно берлоги. От этого и прозвали его Носопырем. Он срубил избу на том самом месте, где отец поставил кол, но к землице так и не привился. Ходил ежегодно плотничать, бурлачил, на чужой стороне жить не любил, но из-за нужды привык зимогорить. Когда дети выросли, то вместе с матерью, оставив отца, ударились за реку Енисей, уж очень хвалил Столыпин-министр те места. Еще сосед Акиндин Судейкин придумал тогда частушку:

Мы живем за Енисеем,

Ни овса, ни ржи не сеем,

Ночь гуляем, день лежим,

Нахаркали на режим.

От семьи не доходило ни слуху ни духу. Носопырь навечно остался один, оброс волосами, окривел, дом продал, а для жилья купил баню и начал кормиться от мира. А чтобы не дразнили ребятишки нищим, он притворился коровьим лекарем, носил на боку холщовую с красным крестом сумку, где хранил стамеску для обрубания копыт и сухие пучки травы зверобоя.

Ему снилось и то, что было либо могло быть в любое время. Вот сейчас над баней в веселом фиолетовом небе табунятся печальные звезды, в деревне и на огородных задах искрится рассыпчатый мягкий снег, а лунные тени от подворий быстро передвигаются поперек улицы. Зайцы шастают около гумен, а то и у самой бани. Они шевелят ушами и бесшумно, без всякого толку скачут по снегу. Спит в пригороде на елке черный стогодовалый ворон, река течет подо льдом, в иных домах бродит в кадушках недопитое никольское пиво, а у него, у Носопыря, тоскуют суставы от прежних простуд.

Он очнулся от восхода луны, цыганское солнышко проникло в окошко бани. Тяжесть желтого света давила Носопырю на здоровое веко. Старик не стал открывать зрячий глаз, а открыл мертвое око. В темноте поплыли, зароились зеленые искры, но их быстрая изумрудная россыпь сразу сменилась кровавым тяжким разливом. И тогда Носопырь поглядел здоровым глазом.

Луна светила в окошко, но в бане было темно. Носопырь пощупал около, чтобы найти железный косарь и отщепнуть лучинку. Но косаря не было. Это опять сказывался он, баннушко. Носопырь хорошо помнил, как ввечеру топил каменку и как воткнул косарь между стеной и лавкой. Теперь вот баннушко опять спрятал струментину… Баловал он последнее время все чаще: то утащит лапоть, то выстудит баню, то насыплет в соль табаку.

— Ну, ну, отдай, — миролюбиво сказал Носопырь. — Положь на место, кому говорят.

Луну затянуло случайным облачком, в бане тоже исчезло мертвое желтое облако. Каменка совсем остыла, было холодно, и Носопырю надоело ждать.

— Совсем ты сдурел! Экой прохвост, право. Чево? Ведь не молоденький я баловать с тобой. Ну, вот, то-то.

Косарь объявился на другой лавке. Старик нащепал лучины и хотел затопить каменку, но теперь, прямо из-под руки, баннушко уволок спички.

— Ну, погоди! — Носопырь погрозил кулаком в темноту. — Вылезай добром, ежели!..

Но баннушко продолжал разыгрывать сожителя, и Носопырь топнул ногой.

— Отдай спички, дурак!

Ему казалось, что он ясно видит, как из-под лавки, где была дыра в пол, по-кошачьи мерцают два изумрудных глаза. Носопырь начал тихо подкрадываться к тому месту. Он только хотел схватить баннушка за скользкую шерсть, как нога подвернулась, Носопырь полетел. Он чуть не кувырнул шайку с водой, плечом ударился в дверку. «Хорошо что не головой», — вскользь подумалось ему. Тут баннушко завизжал, бросился в притвор, только и Носопырь не зевал, успел-таки вовремя прихлопнуть дверку. Он крепко тянул за скобу, был уверен, что зажал в притворе хвост баннушка.

— Вот тебе, так! Будешь еще варзать? Будешь охальничать, бу…

Визг за дверью перешел в какой-то скулеж, потом как будто все стихло. Носопырь хлопнул по балахону: спички оказались в кармане. Он вздул огонь и осветил притвор. Меж дверью и косяком был зажат конец веревки. «Вот шельма, ну и шельма, — Носопырь покачал головой. — Каждый раз грешить приходится».

Теперь он зажег лучину и вставил ее в гнутый железный светец. Веселый горячий свет осветил темные, будто лаковые, бревна, белые лавки, жердочку с висящими на ней берестяным пестерем и холщовой сумой, где хранились скотские снадобья. Большая черная каменка занимала треть бани, другую треть — высокий двухступенчатый полок. Шайка воды с деревянным, в образе утицы ковшиком стояла на нижней ступени. Там же лежала овчина, и на окне имелись берестяная солонка, чайный прибор, ложка и чугунок, заменяющий не только горшок для щей, но и самовар.

Носопырь взял веревку, которую баннушко заместо хвоста подсунул в притвор. Босиком пошел на мороз, за дровами. Врассыпную от бани с визгом бросились ребятишки. Остановились, заприплясывали.

— Дедушко, дедушко!

— Чево?

— А ничево!

— Ну, ничева-то у меня много и дома.

Носопырь огляделся. Вверху, на горе, десятками высоченных белых дымов исходила к небу родная Шибаниха. Дымились вокруг все окрестные деревеньки, словно скученные морозом. И Носопырь подумал: «Вишь, оно… Русь печи топит. Надо и мне».

Он принес дров, открыл челисник — дымовую дыру — и затопил каменку. Дрова занялись трескучим бездымным огнем. Носопырь сел на пол напротив огня — в руках кочерга, калачом мослатые ноги — громко запел тропарь: «…собезначальное слово отцу и духови от девы, рождшееся на спасение наше, воспоим вернии и поклонимся, яко благоволи плотню взыти на крест и смерть претерпети и врскресити умершия славным воскресением твоим!»

Слушая сам себя, он долго тянул последний звук. Сделал передышку. Перевернул полено на другой, не тронутый огнем бок, и снова речитативом, без заминки спел:

— Радуйся дверь господня, непроходимая, радуйся стено и покрове притекающих к тебе, радуйся необуреваемое пристанище и неискусобрачная, рождшая плотию творца твоего и бога молящи не оскудевай от воспевающих и кланяющихся рождеству твоему-у-у!

— У-у-у! — послышалось и за банным оконцем. Ребятишки барабанили в стену поленом. Он схватил кочергу, чтобы выскочить на мороз, но раздумал и закурил табаку.

«Святки. В святки и я, бывало, дразнил бобылей. Пускай дикасятся, больше не выйду».

Дрова протопились, надо было закрывать трубу. Носопырь обулся, нахлобучил на голову шапку, снял с жердочки сумку с красным крестом и кликнул баннушка:

— Иди, иди, не греши… Ступай наверьх, дурачок, сиди в тепле. Я погулять схожу, никто тебя не тронет.

Месяц висел высоко над белыми крышами. Еще выше роились, уходили друг за другом в запредельную даль скопища звезд.

Носопырь, выкидывая обутые в лапти долгие ноги, по своей тропе поднялся в деревню. В ногах его с шумом путались полы обширного холщового балахона, голова в лохматой шапке была повернута здоровым глазом вперед и оттого глядела куда-то в сторону. Ему вдруг стало уныло: приходилось думать, в какую избу идти. Он рассердился и решил идти наугад, к кому попало.

Рубленный в обло дом Роговых припал от старости на два передних угла. Нахлобучив высокий князек, он тремя желтыми окошками нижней избы весело глядит на деревню.

В обжитом тепле — привычно и потому незаметно для хозяев — пахнет капустными щами, березовой лучиной и свежей квасной дробиной. Легкий запах девичьего сундука примешивается сегодня к этим запахам. На зеркале и на сосновых простенках висят белые, с красными строчами полотенца; в кути, на залавке, мерцает начищенный речным песком медный, фабрики Скорнякова, самовар.

Вся семья Роговых дома, близится время ужина. Никита Рогов, сивый и суетливо-ходкой, синеглазый и неворчливый старик, режет ложку, сидя на чурбаке у топящейся печки. Древесные завитки летят из-под круглой стамески, иные прямиком в огонь. Никита бормочет в бороду, совестит сам себя.

Хозяин Иван Никитич — при такой же, как у отца, но только черной бороде, с мальчишеской ухмылкой, зацепившейся где-то между ртом, правым глазом и правым ухом. В исстиранной, когда-то красной, с белым крестом по вороту рубахе, в дубленом жилете с рябиновыми палочками вместо пуговиц, в твердых от еловой смолы штанах, он сидит на полу и вьет завертки, успевая играть с котом и не давая погаснуть цигарке.

Сережка — заскребышек и единственный сын Ивана Никитича — вяжет вершу, жена Аксинья сбивает мутовкой сметану в рыльнике, а дочь Вера, то и дело приплевывая на персты, споро прядет куделю.

В избе тепло и тихо, все молчат, только полощется в печке огонь да тараканы шуршат в потолочных щелях, словно шушукаются.

Вера вдруг прыснула смехом прямо в куделю. Она вспомнила что-то смешное.

— Ой, ой, Верушка-то у нас! — Аксинья тоже рассмеялась. — Чего это, видать, смешинка попала в рот?

— Попала, — Вера отложила прялку.

Она поохорашивалась у зеркала и подошла к Сережке.

— Сережа-то, Сережа-то вяжет и вяжет. А самому смерть охота на улицу.

— Самой-то охота!

ВВЕДЕНИЕ

ВАСИЛИЙ БЕЛОВ - РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

СКАЗЫ БЕЛОВА КАК ПРИЕМ ИССЛЕДОВАНИЯ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

РОМАН «КАНУНЫ» - ГЛУБОКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ ДУХОВНОСТИ ОБЩЕСТВА В РЕТРОСПЕКТИВЕ

. «ГОРОДСКАЯ ПРОЗА» ВАСИЛИЯ БЕЛОВА И ПРОБЛЕМА ВОЗРОЖДЕНИЯ УТРАЧЕННОЙ ГАРМОНИИ ДУШИ В КНИГЕ «ЛАД»

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

ЛИТЕРАТУРА

ВВЕДЕНИЕ

«Надо было жить, сеять хлеб, дышать и ходить по этой трудной земле, потому что другому некому было делать все это...» - фраза, венчающая рассказ Василия Белова «Весна». Это «надо» - так же как и у многих других русских писателей - из родников общенародного сознания. Слово у Василия Белова всегда глубинно. Его художественная мысль, нередко обращенная в прошлое, всегда внутренне современна, всегда направлена на главное, «вокруг чего ходит душа» большого писателя, нашего современника. И если мы действительно хотим знать свою Родину, сегодня нам для этого уже не обойтись без Белова, без его слова о родной земле. Это повышает актуальность выбранной для исследования темы.

Объект исследования: творчество Василия Белова.

Предмет исследования: духовный мир человека в произведениях Василия Белова.

Цель исследования: определение сущности творческого сознания Василия Белова через духовный мир героев его произведений.

На пути к поставленной цели решались следующие задачи : дать определение творчеству Василия Белова как инструменту исследования духовного мира человека; провести анализ сказов Василия Белова как приему исследования духовного мира человека; рассмотреть проблемы в романе «Кануны» с точки зрения глубокого исследования духовности общества в ретроспективе; выявить проблемы утраченной гармонии души в «городской прозе Василия Белова и возрождения её в книге «Лад».

Методы исследования: историческое определение, художественно-эстетическое обобщение.

Работа базировалась на трудах: Л.Ф. Ершова, А. Мальгина, А Когана, Ю. Селезнева, Д. Урнова.

1. ВАСИЛИЙ БЕЛОВ - РУССКИЙ ПИСАТЕЛЬ, ИССЛЕДОВАТЕЛЬ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

Начинал Василий Белов как поэт и как прозаик. В 1961 г. одновременно выходят книга его стихотворений «Деревенька моя лесная» и повесть «Деревня Бердяйка». Еще раньше на страницах районных газет Вологодской области появлялись отдельные стихотворения, статьи, очерки и фельетоны писателя.

Лейтмотив книги стихотворений В. Белова - образы «ольховой стороны» и «сосновой деревеньки». Непритязательными словами рассказано о милой сердцу поэта Вологодчине, об ознобе первого пробудившегося чувства, о солдате, возвращающемся в отчий дом. Лирико-пейзажные зарисовки и жанровые картинки сельской жизни чередуются со стихотворениями на исторические темы («Строители», «Дед» и др.).

При сравнении сборника стихотворений с повестью «Деревня Бердяйка» хорошо видно, что поэзия в идейно-тематическом отношении заметно опережала раннюю прозу. Первая повесть В. Белова, написанная вполне профессионально, еще не предвещала появления значительного художника. Моторность и описательность господствовали в ней над анализом духовного состояния героев. Язык автора и персонажей привычно литературен, не имеет особых примет северной русской речи. В «Деревне Бердяйке» рассказ ведется лишь в одном временном измерении - дне сегодняшнем (в последующем у В. Белова в структуре одного и того же произведения нередко будут перемежаться картины или раздумья о прошлом и нынешнем, придавая особую историческую глубину повествованию).

Несравненно обогащается художническая палитра. Писателю становятся подвластны интимные движения сердца и высокие общечеловеческие помыслы. Лиризм осложняется психологическим началом, а в передаче драматических и даже трагических коллизий все определяет благородная сдержанность. Изображения природы и человеческих настроений как бы переливаются, перетекают одно в другое, создавая ощущение слитности всего сущего, что помогает видеть и раскрывать родство «мыслящего тростника» с окружающим живым и неживым миром.

Если миниатюра «На родине» - стихотворение в прозе, то рассказ «За тремя волоками» - социально-аналитическое повествование, вместившее в себя многолетние наблюдения и раздумья писателя о жизни северной русской деревни. Композицию рассказа организует образ дороги. Это и символ жизни, путь человека от беззаботной молодости к строгой взыскующей зрелости.

В повести «Привычное дело» В. Белов дал образцы дерзновенного поиска в наиболее перспективном направлении. В новой повести писатель обращается к детальному анализу первой и самой малой ячейки общества - семье. Иван Африканович Дрынов, его жена Катерина, их дети, бабка Евстолья - таков, в сущности, главный объект исследования. В центре внимания писателя - этическая проблематика. Отсюда стремление показать истоки народного характера, его проявление на крутых поворотах истории. Казалось бы, отвлеченные категории - долг, совесть, красота - наполняются в новых жизненных условиях высоким нравственно-философским смыслом.

Характер главного героя повести «Привычное дело» Ивана Африкановича не прочитывается в рамках привычной производственной прозы. Это русский национальный характер, каким он воссоздавался классикой XIX - начала XX в., но с новыми чертами, которые сформировались в период коллективизации. При внешней примитивности натуры Ивана Африкановича читателя поражает цельность этой личности, присущее ей чувство независимости и ответственности. Отсюда сокровенное желание героя постичь суть мира, в котором он живет. Иван Африканович - своеобразный крестьянский философ, внимательный и проницательный, умеющий необычайно тонко, поэтически, как-то осердеченно видеть окружающий мир, очарование северной природы.

В. Белова интересует не столько производственная, сколько духовная биография героя. Именно этого не сумели понять те критики, которые обвиняли Ивана Африкановича в общественной пассивности, «социальном младенчестве», примитивизме и прочих грехах.

Беловские герои просто живут. Они живут нелегкой, подчас драматически складывающейся жизнью. У них нет ни душевного, ни физического надлома. Они могут по двадцать часов трудиться, а потом улыбнуться виноватой или застенчивой улыбкой. Но и их возможностям есть предел: они преждевременно перегорают. Так случилось с Катериной - утешением и опорой Ивана Африкановича. Так может случиться и с ним самим.

Беловский герой не борец, но он и не «существователь». Открытие художника в том, что он показал одно из типических проявлений русского национального характера. И сделано это писателем, творчески освоившим наследие, которое было завещано классикой.

Герой «Привычного дела» стоически переносит житейские передряги, но ему недостает мужества осуществить коренной сдвиг в своей судьбе. Его героизм неприметный и непоказной. В годы Великой Отечественной он был солдатом: «в Берлин захаживал», шесть пуль прошили его насквозь. Но тогда решалась участь народа и государства. В обычных же мирных условиях, особенно когда речь заходит о личном, он тих и неприметен. Всего раз выходит из себя Иван Африканович (когда дело касается справки, необходимой для отъезда в город), но «бунт» героя никчемен, поездка оборачивается трагифарсом: Иван Африканович «закаялся» покидать родные места.

В ранних повестях («Деревня Бердяйка», «Знойное лето») сюжет динамичен. В «Привычном деле» все обстоит иначе. Сам герой неспешен и несуетлив, и таков же ход повествования. Стилевое многоголосие компенсирует ослабление фабульной интриги. Вместо усовершенствования собственно приемов ведения сюжета писатель избирает иной путь - создает совершенно новую манеру повествования, где тон задает не прежний объективированный способ от автора, но два иных - сказ (лирико-драматический монолог) и форма несобственно-прямой речи. Раскрытие внутреннего мира человека, лепка характера осуществляются посредством искусного переплетения этих двух стилевых и речевых стихий. При этом поистине колдовская сила слова способствует более полному выявлению психологии образа.

Переход к сказу объясним желанием дальнейшей демократизации прозы, стремлением, подслушав народную речь (вспомним знаменитый «диалог» Ивана Африкановича с лошадью), всего лишь добросовестно передать ее, что было присуще и мастерам сказа в 20-е годы.

Таким образом, духовные основы героев Василия Белова кроются в близости к природе, земле, в благотворном влиянии труда.

2. СКАЗЫ БЕЛОВА КАК ПРИЕМ ИССЛЕДОВАНИЯ ДУХОВНОГО МИРА ЧЕЛОВЕКА

Если в «Привычном деле» исторический фон присутствует в форме фольклорно-сказочного синтеза (сказки бабки Евстольи), то в «Плотницкие рассказы» история вторгается прямо и непосредственно. Публицистическое начало заметно возрастает, а острая социальная проблематика находит воплощение не столько в авторских комментариях, сколько в судьбах главных героев повести - Олеши Смолина и Авинера Козонкова.

Авинер Козонков - тип человека, к которому Олеша и автор относятся критически. Блюститель догмы, носитель этакого непогрешимого начала, Авинер оказывается весьма уязвимой персоной, ибо не желает исполнять первейшей заповеди крестьянства - истово трудиться и рачительно, бережливо жить. На страницах повести сталкиваются две морали, два видения жизни. В глазах Козонкова его сосед Олеша Смолин только за то, что не желает разделять козонковских рацей,- «классовый враг» и «контра».

Олеша Смолин, как и герой «Привычного дела», - своеобразный крестьянский мудрец. Это к нему переходит эстафета раздумий Ивана Африкановича о смысле бытия, о жизни и смерти. Разве не слышны в пытливых словах Олеши знакомые интонации: «Ну, ладно, это самое тело иструхнет в земле: земля родила, земля и обратно взяла. С телом дело ясное. Ну, а душа-то? Ум-то этот, ну, то есть который я-то сам и есть, это-то куда девается?»

Олеша чаще молчит, слушая разглагольствования Авинера, но он не безмолвствует. Более того, хотя в финальной сцене Константин Зорин видит друзей-врагов мирно беседующими, здесь выявляется противоречивая сложность жизни, в которой сосуществуют pro и contra, добро и зло, прихотливо перемешаны худое и хорошее. Писатель учит нас мудрому постижению этой нелегкой правды.

Сказ (а «Плотницкие рассказы» написаны в этой манере) - жанр неисчерпаемых возможностей. Он таит в себе огромные возможности как одна из специфических разновидностей комического повествования. Ранние новеллы В. Белова «Колоколёна», «Три часа сроку», где началось опробование сказовой манеры, - это и первые выходы писателя в область народного юмора. Лукавая усмешка, ироническая интонация, шутливая, а порой саркастическая оценка тех или иных недостатков и несообразностей жизни - основные приметы комического стиля. В «Бухтинах вологодских завиральных, в шести темах» (1969), которые, как сообщается в подзаголовке, «достоверно записаны автором со слов печника Кузьмы Ивановича Барахвостова, ныне колхозного пенсионера, в присутствии его жены Виринеи и без нее», в повести «Целуются зори» (1968-1973), рассказе «Рыбацкая байка» (1972) и других произведениях раскрылись эти стороны дарования писателя.

В «Привычном деле» и «Плотницких рассказах» внимание В. Белова привлекал обыкновенный человек, раскрываемый в хронологической последовательности событий, в обыкновенных, привычных условиях. Ничего этого нет в «Бухтинах вологодских...». Писатель обращается к реализму особого склада - полуфантастическому и дерзкому, к гротесковым ситуациям, к постоянному нарушению внешнего правдоподобия. Автор не гнушается и открыто фарсовых моментов (сцены народных гульбищ, сватовства, женитьбы и т.п.).

Таким образом, сказы как вид русского народного творчества дает богатейшие возможности для раскрытия духовной сущности русского человека, селянина и труженика.

3. РОМАН «КАНУНЫ» - ГЛУБОКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ ДУХОВНОСТИ ОБЩЕСТВА В РЕТРОСПЕКТИВЕ

Если литература конца 20-х - начала 30-х годов сосредоточила свое внимание на жизни юга или центральной части России, то В. Белов берет Русский Север со всей спецификой его местных условий. Крестьяне, разбуженные революцией от социальной летаргии, энергично потянулись к созидательному труду на своей земле. Но исподволь назревает конфликт творческого и догматического мышления, противоборство между теми, кто пашет и сеет, рубит избы, и теми, кто псевдореволюционен, демагогичен и под покровом левой фразы прячет свое социальное иждивенчество. Неспешная канва хроники изнутри взрывается накалом страстей и противоречий.

В «Канунах» развертывается человеческая драма в ее самых непосредственных проявлениях. В центре сюжета противостояние двух характеров - Павла Пачина и его «идейного» антагониста Игнахи Сопронова, в отличие от равнодушного к земле Игнахи трудится на пределе возможностей, и при этом он поэтически, одухотворенно воспринимает окружающий мир. «Застарелая многодневная усталость» не мешает ему вставать на заре, улыбаться восходящему солнцу. Отсюда глубинные истоки его доброты, умение сострадать ближнему и вдохновение его замысла - создать мельницу не для себя, а для всей округи. Работая до изнеможения на стройке, Пачин черпает тут, «словно из бездонного кладезя», и новые силы. Однако наступает черный день в облике ретивого Игнахи: безмолвствующую мельницу, еще не надевшую крылья, так и не суждено будет пустить в ход. Павел Пачин переживает горчайшую из драм - драму нереализованных творческих возможностей. Бессильной оказывается прозорливая мудрость деда Никиты, вдохновлявшего Павла в трудные минуты. Все: и решимость идти до конца, и предельная самоотдача, и озарение - рассыпается прахом «от одной бумажки Игнахи Сопронова».

Ориентация людей, оторванных от земли, на «возвышение» грозила в будущем неприятными последствиями. Именно об этом свидетельствует неоконченная история уполномоченного Игнахи Сопронова, для которого главное не труд, не уважение односельчан, а должность. А когда нет ее, остаются «тревога и пустота». Эпитет, который чаще всего применяется к Игнахе, - пустой («В сердце было странно и пусто». «...Ходики на стене отстукивали пустые секунды»). Нет должности (за авантюризм и произвол его сняли с поста секретаря Ольховской партячейки, исключили из партии) - и Сопронова охватывает странный вакуум. Ведь больше всего Игнаха не любит «возиться в земле».

Хотя в центре «Канунов» жизнь крестьян вологодской деревни Шибанихи, роман чрезвычайно многослоен. В поле зрения автора и рабочая Москва конца 20-х годов, и сельская интеллигенция, и сельское духовенство. Ищущая мысль художника не останавливается на злободневных социально-политических проблемах эпохи. Стремление постичь суть конфликтов и противоречий в глобальном масштабе вызвало введение в структуру романа образа «омужичившегося интеллигента» из дворян- Владимира Сергеевича Прозорова. Выношенные думы Прозорова, его речи направлены против нигилистических деяний, схематизации и упрощенчества при определении грядущих путей России. Он решительно не приемлет идею огульного разрушения всего старого: «Россия не Феникс. Если ее уничтожить, она не сможет возродиться из пепла...»

Роман густо населен эпизодическими фигурами. И среди них - крестьянин из дальней деревни Африкан Дрынов в «замасленной, пропотелой буденовке»; Данила Пачин, готовый стойко защищать гордость трудового крестьянина; Акиндин Судейкин - деревенский острослов и неутомимый частушечник, этакий далекий потомок скоморошьей Руси; хитрый и прижимистый Жучок; степенный Евграф Миронов. Словом, в «Канунах» впервые, пожалуй, в нашей прозе запечатлена столь своеобразная россыпь самобытных народных характеров Русского Севера.

Таким образом, «Кануны» основаны на глубоком исследовании истории нашего общества 20-х годов, и вместе с тем роман обращен к современности и в будущее, помогает извлекать из прошлого существенные нравственно-эстетические уроки. Полнота изображения действительности гармонирует в «Канунах» с богатством и разнообразием художественных средств. Углублено искусство социально-психологического анализа, будь то сельский мир или быт московской коммунальной квартиры, неутомимая трудовая активность простого крестьянина или созерцательно-медитативный образ жизни бывшего дворянина. Необычайно широко используются ресурсы северного фольклора, народных обычаев: святки, гадания, свадебный обряд, причеты, песни и частушки, легенды и бывальщины, игрища с ряжеными, импровизированные представления. За домашней работой и в поле распеваются старинные песни, на игрищах и посиделках - звонкие частушки. Не проходит писатель и мимо традиционных поверий: в доме живет домовой, в бане - баннушко, в овине - овиннушко.

4. «ГОРОДСКАЯ ПРОЗА» ВАСИЛИЯ БЕЛОВА И ПРОБЛЕМА ВОЗРОЖДЕНИЯ УТРАЧЕННОЙ ГАРМОНИИ ДУШИ В КНИГЕ «ЛАД»

белов духовный городская проза

В 70-80-е годы - время поисков большой эпической формы - писатель все чаще обращается к проблемам городской жизни. Сам художник так объяснил в одном из своих выступлений мотивы этой эволюции: «Я не считаю, что в литературе существует какая-то особая деревенская тема. Никакой особой деревенской темы не может быть, есть общечеловеческая, общенациональная тема. Настоящий писатель, пишущий преимущественно о городе, не может не касаться деревни, и наоборот, пишущий преимущественно о деревне, не может обойтись без города».

В цикле повестей и рассказов «Моя жизнь», «Воспитание по доктору Споку», «Свидания по утрам», «Чок-получок» В. Белов исследует натуру горожанина (нередко это бывший житель деревни, навсегда оставивший сельскую околицу). Городская жизнь подчиняется совсем иному регламенту и распорядку. Отсутствие близости к природе, ломка устоявшихся моральных устоев - все это не проходит бесследно. Отлучение человека от земли порой драматично и небезболезненно. Смятение души, ощущение разлада порождают чувства неустойчивости, разочарования.

Проблема утраченной и необретенной гармонии сказалась и на творческой манере художника. Характерные черты эмоционально насыщенной, плотной по своей образной ткани беловской прозы дрогнули под напором информативности и описательности. Чем это объяснить? Ответ на этот вопрос попытался дать сам писатель: «Для гармонического развития личности необходима природа, которая ассоциируется для меня с деревней. В городе человек лишен природы. Если природа необходима, следовательно, рано или поздно мы будем возвращаться к деревне, потому что город не может дать человеку того, что может дать деревня. Но ведь и одна деревня не может дать человеку всего необходимого. Это сложный не только социальный, но и философский вопрос».

Величие технических свершений эпохи НТР не может отвлечь взора художника от неизбежных, но не неотвратимых потерь и убытков. Писатель воскрешает на страницах книги о народной эстетике «Лад» (1981) мир человеческих отношений, чуждый духу разорительной погони за количеством в ущерб качеству и самой окружающей среде. В книге речь идет не только о том, что ушло или уходит из сельской жизни, но и о тех нравственно-эстетических константах, над которыми не властно время.

Книга «Лад» - не только наблюдения и раздумья о земледельческих эстетических представлениях, но и выявление идейно-эстетических основ творчества самого художника, прежде всего принципа народности. Если в художественной прозе В. Белов показывает различные грани русского народного характера, то в «Ладе» прослежены те факторы, которые исторически участвовали в формировании этого характера. Автор последовательно исследует жизнь русского крестьянина от колыбели до «могильной травы». В. Белов стремится выявить «неуловимый переход от обязательного, общепринятого труда к труду творческому».

Что ни возьми: пахоту или расстилку холстов для отбелки, кузнечное или сапожное ремесло - везде главенствовало чувство лада и меры. При этом все совершалось последовательно, постепенно, что и определяло важную особенность характера. Небрежение к прошлому всегда жестоко мстит. И не столько, может быть, нынешним поколениям, сколько грядущим.

Таким образом, книга «Лад» дарит красоту, без которой немыслима этика будущего. Книга написана на одном дыхании: исследовательский пафос ее одухотворен лирически-задушевным началом. Историческая память - бесценное наследие. «Лад» - «Красная книга» народной эстетики, хранящая художественную память поколений крестьян Русского Севера.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Начинал Василий Белов как поэт и как прозаик. Первая повесть В. Белова, написанная вполне профессионально, еще не предвещала появления значительного художника. Неожиданно свежо и по-новому заговорила с читателем новеллистика В. Белова первой половины 60-х годов. Несравненно обогащается художническая палитра. Писателю становятся подвластны интимные движения сердца и высокие общечеловеческие помыслы. Лиризм осложняется психологическим началом, а в передаче драматических и даже трагических коллизий все определяет благородная сдержанность.

В. Белова интересует не столько производственная, сколько духовная биография героя. Беловские герои живут нелегкой, подчас драматически складывающейся жизнью. Но у них нет ни душевного, ни физического надлома. Беловский герой не борец, но он и не «существователь». Открытие художника в том, что он показал одно из типических проявлений русского национального характера.

Переход к сказу объясним желанием дальнейшей демократизации прозы, стремлением, подслушав народную речь, добросовестно передать ее. Роман «Кануны» (1976) - первое выступление В. Белова в жанре большой эпической формы. Мысли художника о судьбах страны и крестьянства, тех путях, которыми суждено развиваться народной культуре, получили здесь углубленное обоснование.

В 70-80-е годы - время поисков большой эпической формы - писатель все чаще обращается к проблемам городской жизни. Отлучение человека от земли порой драматично и небезболезненно. Смятение души, ощущение разлада порождают чувства неустойчивости, разочарования. Книга «Лад» - не только наблюдения и раздумья о земледельческих эстетических представлениях, но и выявление идейно-эстетических основ творчества самого художника, прежде всего принципа народности.

ЛИТЕРАТУРА

1.Белов, В. Кануны. Повести и рассказы [Текст] / В. Белов. - Изд. 2-е. - М.: Худож. лит., 1990. - 543 с.

.Ершов, Л.Ф. В. Белов [Текст] / Л.Ф. Ершов // Ершов, Л.Ф. История русской советской литературы / Л.Ф. Ершов. - Изд. 2-е, доп. - М.: Высш. шк., 1988. - С. 473-487.

.Мальгин, А. В поисках «мирового зла» [Текст] / А. Мальгин // Литература и современность: сборник 24-25. Статьи о литературе 1986-1987. / Сост. А Коган. - М.: Худож. лит., 1989. - С. 267-299.

.Селезнев, Ю. Василий Белов [Текст] / Ю. Селезнев. - М.: Сов. Россия, 1983. - 144 с.

.Урнов, Д. О близком и далеком [Текст] / Д. Урнов // Литература и современность: сборник 24-25. Статьи о литературе 1986-1987. / Сост. А Коган. - М.: Худож. лит., 1989. - С. 249-266.