Художественный образ гамлета. Художественный образ гамлета Гамлет в искусстве


Трагедия «Гамлет»

Среди пьес Вильяма Шекспира “Гамлет” - одна из самых известных. Героем этой драмы вдохновлялись поэты и композиторы, философы и политические деятели.

Огромный круг философских и этических вопросов переплетается в трагедии с вопросами общественными и политическими, характеризующими неповторимую грань XVI и XVII веков.

Шекспировский герой стал пламенным выразителем тех новых взглядов, которые принесла с собой эпоха Возрождения, когда передовые умы человечества стремились восстановить не только утраченное за тысячелетие средневековья понимание искусства древнего мира, но и доверие человека к собственным силам без упований на милости и помощь неба.

Общественная мысль, литература, искусство эпохи Возрождения решительно отбросили средневековые догмы о необходимости ежечасного смирения духа и плоти, отрешенности от всего реального, покорного ожидания того часа, когда человек перейдет в «потусторонний мир», и обратились к человеку с его мыслями, чувствами и страстями, к его земной жизни с ее радостями и страданиями.

Трагедия “Гамлет” - “зеркало”, “летопись века”. В ней отпечаток времени, в которое не только отдельные личности - целые народы оказались как бы между молотом и наковальней: позади, да и в настоящем, - феодальные отношения, уже в настоящем и впереди - буржуазные отношения; там - суеверие, фанатизм, здесь - вольнодумство, но и всемогущество золота. Общество стало гораздо богаче, но и нищеты стало больше; индивиду куда свободнее, но и произволу стало вольготней.

Государство, в котором живет, изнывая от язв его и пороков, принц Датский, это вымышленная Дания. Писал же Шекспир о современной ему Англии. Все в его пьесе - герои, мысли, проблемы, характеры - принадлежит обществу, в котором жил Шекспир.

“Гамлет” наполнен столь глубоким философским содержанием, в трагедии дана такая широкая картина современной Шекспиру жизни, в ней созданы такие грандиозные человеческие характеры, что мысли и чувства писателя, заключенные в этом шедевре шекспировской драматургии, стали близки и созвучны не только его современникам, но и людям иных исторических эпох. Благодаря некоторым “отвлекающим” эпизодам углубляется образ Гамлета, его человечность становится не столь суровой, как в тех сценах, где он борется. Теплота души, вдохновение художника, рассчитывающего на взаимопонимание, - таковы те новые штрихи, которые появляются в портрете, когда Шекспир показывает Гамлета, беседующего с актерами.

О целеустремленности Шекспира свидетельствует одна важная деталь в построении образа Гамлета. Принц датский после смерти отца имеет право на престол, он достиг совершеннолетия (правда, не совсем ясно сколько ему лет). Никакие ссылки на незрелость не могли бы оправдать узурпацию престола Клавдием. Но Гамлет ни разу не заявляет о своих правах, он не стремится сесть на трон. Включи Шекспир этот мотив в трагедию, она бы потеряла многое, прежде всего не столь отчетливо бы выявлялась социальная сущность борьбы Гамлета. Когда Горацио говорит об умершем монархе, что это “истый был король”1, Гамлет уточняет: “Он человек был, человек во всем”. Вот истинная мера всех вещей, высший критерий для Гамлета. Сколько границ в этом сложном образе?

Он непримиримо враждебен к Клавдию. Он по-дружески расположен к актерам. Он грубоват в общении с Офелией. Он обходителен с Горацио. Он сомневается в себе. Он действует решительно и быстро. Он остроумен. Он умело владеет шпагой. Он боится божьей кары. Он богохульствует. Он обличает свою мать и любит ее. Он равнодушен к престолонаследию. Он с гордостью вспоминает отца-короля. Он много думает. Он не может и не хочет сдержать свою ненависть. Вся эта богатейшая гамма меняющихся красок воспроизводит величие человеческой личности, подчинена раскрытию трагедии человека.

Трагедию о Гамлете все единогласно считают загадочной. Всем кажется, что она отличается от остальных трагедий самого Шекспира и других авторов прежде всего тем, что непременно вызывает некоторое непонимание и удивление зрителя.

Трагедия может совершать невероятные эффекты с нашими чувствами, она заставляет их постоянно превращаться в противоположные, обманываться в своих ожиданиях, наталкиваться на противоречия, раздваиваться; и когда мы переживаем “Гамлета”, нам кажется, что мы пережили тысячи человеческих жизней в один вечер, и точно - мы успели почувствовать больше, чем в целые годы нашей обычной жизни. И когда мы вместе с героем начинаем чувствовать, что он более не принадлежит себе, что он делает не то, что он делать был бы должен, - тогда именно трагедия вступает в свою силу. Замечательно выражает это Гамлет, когда в письме к Офелии клянется ей в вечной любви до тех пор, пока “эта машина” принадлежит ему. Русские переводчики обыкновенно передают слово “машина” словом “тело”, не понимая, что в этом слове самая суть трагедии (в переводе Б. Пастернака: “Твой навеки, драгоценнейшая, пока цела эта машина”.

Самое ужасное в сознании эпохи было то, что перерождался объект ее самой глубокой веры - Человек. Вместе с этим сознанием приходила боязнь поступка, действия, ибо с каждым шагом человек все далее продвигался в глубь несовершенного мира, становился причастным его несовершенствам: «Так всех нас в трусов превращает мысль…”

Почему медлит Гамлет? Сакраментальный вопрос, на который отчасти уже дан ответ. Поэтому зададим другой: “А откуда нам известно, что он медлит?” Прежде всего, от Гамлета, казнящего, понукающего себя к действию.

Завершая второй акт, Гамлет, наконец, произнесет нужное слово и как будто в нужном тоне - в монологе после сцены с актерами, согласившимися сыграть пред королем-узурпатором изобличающую его пьесу. Для полноты сходства событий, с убийством его отца Гамлет допишет несколько строк, и “мышеловка” будет готова. Договорившись об ее исполнении, Гамлет остается один, вспоминает актера, читавшего ему монолог, восхищен сыгранной тем страстью, хотя, казалось бы “что он Гекубе? Что ему Гекуба?”. Но это - достойный пример для подражания ему, Гамлету, имеющему действительный повод потрясти небо и землю. Он же молчит, когда ему следует воскликнуть: “О мщенье! ”

Гамлет вырвал, наконец, у себя это слово, чтобы тут же одуматься и одернуть себя: “Ну и осел я, нечего сказать”.

Гамлет откровенно идет на разрыв с ролью трагического героя, не умея и, как оказывается, не желая выступить привычным публике героем-мстителем.

Тем более что эту роль есть, кому сыграть. Показать ее в исполнении сможет актер, участвующий в “мышеловке”, а непосредственно воплотить - Лаэрт, Фортинбрас… Гамлет готов восхититься их решимостью, их чувством чести, но не может не ощущать бессмысленность их деяний: “Двух тысяч душ, десятков тысяч денег / Не жалко за какой-то сена клок!” Так Гамлет отзывается на поход Фортинбраса в Польшу.

На этом героическом фоне отчетливее проступает бездеятельность самого Гамлета, диагноз которой ставят уже два столетия: слаб, нерешителен, подавлен обстоятельствами, наконец, болен.

Иными словами, такова божественная справедливость, воплощенная мировым законом бытия, который может быть подорван: если кому-то причинено зло, значит, зло причинено всем, зло проникло в мир. В акте мщения восстанавливается гармония. Отказавшийся от мести выступает соучастником ее уничтожения.

Таков закон, от которого дерзает отступить Гамлет. Шекспир и зрители его эпохи, безусловно, понимали, от чего он отступил в своей медлительности. И сам Гамлет хорошо знает роль мстителя, которую он никак на себя не примет.

Гамлет знает, для чего он рожден, но найдет ли он силы исполнить свое предназначение? И вопрос этот относится не к его человеческим качествам: силен он или слаб, вял или решителен. Всей трагедией подразумевается вопрос не о том, каков Гамлет, а о том, каково его место в мире. Это предмет трудного раздумья, его смутных догадок.

Гамлет выбрал мысль, сделавшись “первым рефлектирующим”, а через это - первым героем мировой литературы, пережившим трагедию отчуждения и одиночества, погруженным в самого себя и свои мысли.

Катастрофично отчуждение Гамлета, нарастающее по ходу действия. Довершается его разрыв с прежде близкими людьми, с прежним собой, со всем миром представлений, в котором он жил, с прежней верой… Смерть отца потрясла его и породила подозрения. Поспешный брак матери положил начало его разочарованию в человеке и, особенно - в женщине, разрушил его собственную любовь.

Любил ли Гамлет Офелию? Любила ли она его? Этот вопрос постоянно возникает при прочтении трагедии, но не имеет ответа в ее сюжете, в котором отношения героев не строятся как любовные. Они сказываются иными мотивами: отцовским запретом Офелии принимать сердечные излияния Гамлета и ее повиновением родительской воле; любовным отчаянием Гамлета, подсказанным его ролью сумасшедшего; подлинным безумием Офелии, сквозь которое словами песен прорываются воспоминания о том, что было, или о том, что не было между ними. Если любовь Офелии и Гамлета существует, то лишь прекрасная и невоплощенная возможность, намеченная до начала сюжета и уничтоженная в нем.

Офелия не разбивает круг трагического одиночества Гамлета, напротив, дает ему острее почувствовать это одиночество: ее превращают в послушное орудие интриги и делают опасной приманкой, на которую принца пытаются поймать. Судьба Офелии не менее трагична, чем судьба Гамлета, и еще более трогательна, но каждый из них отдельно встречает свою судьбу и переживает свою трагедию.

Офелии не дано понять, что Гамлет - человек философской мысли, что в страданиях мысли, правдивой, требовательной, бескомпромиссной, - жребий Гамлета, что гамлетовское “я обвиняю” передает невыносимость его положения в конкретном мире, где извращены все понятия, чувства, связи, где кажется ему, что время остановилось и “так есть, так будет” вечно.

Отчужденный от семьи, от любви, Гамлет теряет веру и в дружбу, преданный Розенкранцем и Гильденстерном. Их он отправляет на смерть, которая была уготовлена ему при их, пусть невольном, содействии. Все время казнящий себя за бездеятельность, Гамлет успевает немало совершить в трагедии.

Говорят даже о двух Гамлетах: Гамлете действия и Гамлете монологов, весьма между собой различных. Колеблющийся и размышляющий - второй; над первым же еще сохраняет власть инерция общепринятого, инерция самой жизни. И даже инерция собственного характера, как мы можем судить, по своей природе отнюдь не слабого, решительного во всем, пока дело не касается главного решения - мстить. Гамлет - просветившийся в гуманизме человек, которому ради выяснения истины приходится совершить шаг назад, к средневековым понятиям о “совести” и “стране, откуда никто не возвращался”. “Совесть”, как и гуманизм, стала современным для нас словом, изменив, расширив свое изначальное содержание. Нам уже очень трудно представить себе, как то же слово воспринималось шекспировской аудиторией, обозначая для нее, прежде всего, страх перед загробным наказанием за свои земные поступки, тот самый страх, от которого новое сознание стремилось освободиться. К людям народа влечет душу Гамлета, к Гамлету - их души, “к нему пристрастна буйная толпа”, но это их взаимное тяготение не приводит к их соединению. Трагедия Гамлета - это и трагедия народа.

Задумываясь о смысле человеческого существования, Гамлет произносит самый волнующий и глубокий из своих монологов, первые слова которого давно уже стали крылатым выражением: “Быть или не быть, вот в чем вопрос”. Этот монолог содержит целый клубок вопросов. Тут загадка “безвестного края, откуда нет возврата земным скитальцам”, и многое другое. Но главное - выбор поведения в жизни. Быть может, “покорятся пращам и стрелам яростной судьбы?” - спрашивает себя Гамлет. “Иль, ополчаясь на море смут, сразить их противоборством?”. Вот выход, в самом деле, героический. Не для того же создан человек “с мыслью столь обширной, глядящей и вперед и вспять”, чтобы “богоподобный разум… праздно плесневел”!

Гамлета чаще влечет к философским раздумьям, но уж если судьба вручила ему титаническую миссию восстановить нравственное здоровье рода человеческого, навсегда избавить людей от подлости и негодяйства, Гамлет от этой миссии не отказывается. После этого не слабохарактерностью Гамлета объяснять надо его метания, колебания, умственные и эмоциональные тупики, а историческими условиями, когда народные бунты кончались поражением. Слиться с народом - ни в его борьбе, ни в его временной покорности - Гамлет не мог.

Гамлет несет в себе луч великой надежды - горячий интерес к будущему человечества. Последнее его желание - сохранить свое “раненое имя” в памяти потомства, и, когда Горацио намеревается допить остаток яда из кубка, чтобы умереть вслед за другом, Гамлет молит его не делать это. Отныне долг Горацио - рассказать людям о том, что произошло с Гамлетом и почему он так страдал.

Трагичен ли образ Гамлета? Ведь так часто это оспаривается. Спрашивают, разве Гамлет не падает духом от малейшей неудачи, разве не растрачивается впустую весь его пыл, не попадают удары его мимо цели? Да, но это потому, что хочется ему большего, чем он в состоянии выполнить, и потому отвага его растрачивается впустую. Ведь самое страшное в трагедии Гамлета - не столько преступление Клавдия, сколько то, что в Дании за короткое время свыклись с деспотизмом и рабством, грубой силой и тупым послушанием, подлостью и трусостью. Самое страшное в том, что свершившееся злодейство теперь предано забвению теми, кто знает обстоятельства смерти короля. Вот пред чем в ужасе Гамлет.

Прежде чем совершить злое дело, человек ждет, пока у него “совесть” утихомирится, пройдет, словно немочь. У кого-то пройдет. У Гамлета - нет, и в этом его трагедия. Не в том, разумеется, что Гамлет не хочет и не может стать бессовестным в понятиях нашей, нынешней нравственности. Трагедия в том, что ничего другого, кроме вроде бы раз и навсегда отринутой зависимости от потустороннего, нечеловеческого авторитета, он не находит для опоры и действия, для того, чтобы поставить на место “вывихнутые суставы” эпохи. Одну эпоху ему приходится судить по нормам другой, уже ушедшей эпохи, а это, по Шекспиру, немыслимо.

Гамлет не раз на протяжении песни имел возможность покарать Клавдия. Почему, например, он не наносит удар, когда Клавдий молится в одиночестве? Потому, установили исследователи, что в таком случае, согласно древним поверьям, душа убитого отправилась бы прямо в рай, а Гамлету необходимо отправить ее в ад. Будь на месте Гамлета Лаэрт, он бы не упустил случая. “Оба света для меня презренны”, - говорит он. Для Гамлета - не презренны, и в этом трагизм его положения. Психологическая раздвоенность гамлетовского характера носит исторический характер: ее причина - двойственное состояние “современника”, в сознании которого вдруг заговорили голоса и стали действовать силы других времен.

Как бы ни были популярны другие пьесы, ни одна не может соперничать с “Гамлетом”, в котором человек современной эпохи впервые узнавал себя и свои проблемы.

Количество интерпретаций всей трагедии и особенно характера ее главного героя огромно. Исходной точкой для непрекращающейся и по сей день полемики, стало суждение, высказанное героями романа Гете “Годы учения Вильгельма Мейстера”, где прозвучала мысль о том, что Шекспир хотел показать “великое деяние, тяготеющее над душой, которой порой такое деяние не по силам… здесь дуб посажен в драгоценный сосуд, которому назначение было лелеять в своем лоне только нежные цветы…”. С Белинским согласились в том, что Гамлет - образ, имеющий всеобщее значение: “…это человек, это вы, это я, это каждый из нас, более или менее, в высоком или смешном, но всегда в жалком и грустном смысле…”. С Гете начали спорить, и все настойчивее, с завершением романтического периода, доказывая, что Гамлет не слаб, а поставлен в условия исторической безысходности. В России такого рода исторический поворот мысли был предложен уже В.Г. Белинским. Что же касается слабости Гамлета, то, находя своих приверженцев, все чаще эта теория встречалась с опровержением.

На протяжении XIX в. суждения о Гамлете касались, прежде всего, выяснения его собственного характера.

Сильного или слабого; самопогруженного, представляющего, прежде всего самоанализ, “эгоизм, а потому безверье”, в противоположность нравственному идеализму Дон Кихота. Таким его увидел И. С. Тургенев в знаменитой статье “Гамлет и Дон Кихот”(1859), еще десятью годами ранее дав современное воплощение вечного образа в рассказе “Гамлет Щигровского уезда”. В английском шекспироведении, напротив, утвердилась традиция видеть в случае с Гамлетом трагедию, пережитую нравственным идеалистом, вступившим в мир с верой и надеждой, но болезненно потрясенным гибелью отца и изменой матери. Именно такую интерпретацию предложил в своей классической работе “Шекспировская трагедия” А.С. Брэдли (1904). В каком-то смысле углублением и развитием этой концепции явилось фрейдистское прочтение образа, намеченное самим Фрейдом и подробно разработанное его учеником Э. Джоунзом, в духе психоанализа представившим трагедию Гамлета как результат Эдипова комплекса: неосознанной ненависти к отцу и любви к матери.

Однако в XX веке все чаще стало раздаваться предупреждение, которым начал свое знаменитое эссе о трагедии Т.С. Элиот, сказавший, что “пьеса “Гамлет” - первостепенная проблема, а Гамлет как характер - только второстепенная”. Понять Гамлета - значит понять законы художественного целого, в рамках которого он возник. Сам Элиот счел, что Шекспир в этом образе гениально угадал рождение человеческих проблем, настолько глубоких и новых, что не смог ни дать им рационального объяснения, ни найти для них адекватной формы, так что в художественном отношении “Гамлет” - великая неудача.

Около этого времени в России начинает складываться анализ трагедии “Гамлет” с точки зрения жанровой структуры, проведенной Л. С. Выготским. Задавая вопрос: “Почему медлит Гамлет?” - замечательный лингвист и психолог ищет ответ в том, как, согласно законам построения и воздействия трагедии, в ней сосуществуют фабула, сюжет и герой, приходя в неминуемое противоречие. И в этом смысле “Гамлет” не нарушение жанра, а идеальное осуществление его закона, определяющего для героя в качестве неизбежного условия существование в нескольких планах, которые он тщетно пытается свести и сводит лишь в финале, где акт отмщения совпадает с актом его собственной смерти.

Гамлет - герой интеллекта и совести, и этим он выделяется из всей галереи шекспировских образов. Только в Гамлете соединились блестящая цивилизованность и глубокая чувствительность, усовершенствованный образованием ум и ничем не поколебленная нравственность. Он ближе, роднее нам, чем все другие герои Шекспира, и силой своей и слабостью. С ним гораздо легче мысленно подружиться, через него как бы сам Шекспир непосредственно общается с нами. Если Гамлета так легко полюбить, то это потому, что в нем мы чувствуем в какой-то мере себя; если иногда так трудно его понять, то это потому, что мы и себя не совсем еще хорошо поняли.

Легенду о "Гамлете" впервые записал в конце ХII века датский летописец Саксон Грамматик. Его "История датчан", написанная, на латинском языке была напечатана в 1514 году.

В древние времена язычества - так рассказывает Саксон Грамматик - правитель Ютландии был убит во время пира своим братом Фенгом, который затем женился на его вдове. Сын убитого, молодой Гамлет решил отомстить за убийство отца. Чтобы выиграть время и казаться безопасным, Гамлет решил притвориться безумным. Друг Фенга хотел это проверить, но Гамлет опередил его. После неудачной попытки Фенга уничтожить принца руками английского короля, Гамлет восторжествовал над врагами.

Более чем полвека спустя французский писатель Бельфоре изложил ее на своем языке в книге "Трагических историй" (1674). Английский перевод повествования Бельфоре появился лишь в 1608 году, семь лет спустя после того, как "Гамлет" Шекспира был поставлен на сцене. Автор дошекспировского "Гамлета" неизвестен. Предполагают, что им был Томас Кид (1588-1594), славившийся как мастер трагедии мести. К сожалению, пьеса не сохранилась и можно лишь строить предположения о том, как ее переработал Шекспир.

И легенде, и в новелле, и в старой пьесе о Гамлете главной темой была родовая месть, которую совершает датский принц. По иному осмыслил этот образ Шекспир.

Гамлет начал новую жизнь в его драме. Выйдя из глубины веков, он стал современником Шекспира, поверенным его помыслов и мечтаний. Автор мысленно пережил всю жизнь своего героя.

Вместе с датским принцем Шекспир мысленно перелистывая десятки старинных и новых книг в библиотеке Виттенбергского университета, центра средневековой учености, пытаясь проникнуть в тайны природы и человеческой души.

Все рос его герой и незаметно выходил из границ своего средневековья и приобщал к мечтам и спорам людей, читавших Томаса Мора, людей веривших в могущество человеческого ума, в красоту человеческих чувств.

Сюжет трагедии, заимствованный из средневековой легенды о Гамлете, принце датском, возлагает на героя заботы и обязанности, не связанные с трагедией гуманизма, возрождения. Принц обманут, оскорблен, обокраден, он должен отомстить за коварное убийство отца, вернуть себе корону. Но какие бы личные задачи не решал Гамлет, какими бы муками не мучался, - во всем сказывается его характер, его умонастроение, а через них, духовное состояние, испытанное, вероятно, самим Шекспиром и многими его современниками, представителями молодого поколения: это состояние глубочайшей потрясенности.

В эту трагедию Шекспир вложил все мучительные вопросы своего века, и его Гамлет перешагнет через столетия и протянет руку потомкам.

Гамлет стал одним из самых любимых образов мировой литературы. Более того, он перестал быть персонажем старинной трагедии и воспринимается как живой человек, хорошо знакомый многим людям, из которых чуть ли не каждый имеет о нем свое мнение.

Хотя гибель человека трагична, все же трагедия имеет свое содержанием не смерть, а моральную, нравственную гибель человека, то, что привело его на роковой путь, заканчивающийся гибелью.

В этом случае истинная трагедия Гамлета состоит в том, что он, человек прекраснейших душевных качеств, надломился. Когда увидел ужасные стороны жизни - коварство, измену, убийство близких. Он утратил веру в людей, любовь, жизнь утратила для него свою ценность. Притворяясь безумным, он на самом деле находится на грани сумасшествия от сознания того, насколько чудовищны люди, - предатели, кровосмесители, клятвопреступники, убийцы, льстецы и лицемеры. Он обретает мужество для борьбы, но на жизнь он может смотреть только со скорбью.

Что послужило причиной душевной трагедии Гамлета? Его честность, ум, чувствительность, вера в идеалы. Будь он подобен Клавдию, Лаэрту, Полонию, он мог бы жить, как они, обманывая, притворяясь, приспособляясь к миру зла.

Но мириться он не мог, а как бороться, и главное, как победить, уничтожить зло, - он не знал. Причина трагедии Гамлета, таким образом, коренится в благородстве его натуры.

Трагедия Гамлета есть трагедия познания человеком зла. До поры до времени существование датского принца было безмятежным: он жил в семье, озаренной взаимной любовью родителей, сам полюбил и пользовался взаимностью прелестной девушки, имел приятных друзей, с увлечением занимался науками, любил театр, писал стихи; впереди его ждало великое будущее - стать государем и править целым народом.

Но вдруг все началось рушиться. В рассвете лет умер отец. Не успел Гамлет пережить горе, как его постиг второй удар: мать, казалось, так любившего его отца, меньше чем через два месяца вышла замуж за брата покойного и разделила с ни трон. И третий удар: Гамлет узнал, что отца убил собственный брат, чтобы завладеть короной и женой.

Удивительно ли, что Гамлет испытал глубочайшее потрясение: ведь на его глазах рухнуло все, что делало для него жизнь ценной. Он никогда не был столь наивен, чтобы думать, будто в жизни не бывает несчастий. И все же мысль его питалась во многом иллюзорными представлениями. Потрясение, испытанное Гамлетом, пошатнули его веру в человека, породили раздвоенность его сознания.

Гамлет видит две измены людей, связанных семейными и кровными узами: его матери и брата короля. Если уж люди, которые должны быть ближе всего преступают законы родства, то чего же можно ожидать от других? В этом корень резкого изменения отношения Гамлета к Офелии. Пример матери приводит его к печальному выводу: женщины слишком слабы, чтобы выдержать суровые испытания жизнью. Гамлет отрекается от Офелии еще потому, что любовь может отвлечь его от задачи мести.

Гамлет готов к действиям, но положение оказалось более сложным, чем можно было бы представить. Непосредственная борьба против зла на некоторое время становится невыполнимой задачей. Прямой конфликт с Клавдием и другие события, развертывающиеся в пьесе, уступают в своей значительности духовной драме Гамлета, выдвинутой на первый план. Понять ее смысл невозможно, если исходить только из индивидуальных данных Гамлета или иметь в виду его стремление отомстить за убийство отца. Внутренняя драма Гамлета состоит в том, что многократно терзает себя за бездействие, понимает, что словами делу не поможешь, но конкретно ничего не предпринимает.

Гамлетовская рефлексия и колебание, ставшее отличительным признаком характера этого героя, вызвано внутренним потрясением от «моря бедствий», повлекшим за собой сомнение в нравственных и философских принципах, которые казались ему незыблемыми.

Дело ждет, а Гамлет медлит, не раз на протяжении пьесы Гамлет имел возможность покарать Клавдия. Почему, например, не наносит он удар, когда Клавдий молится в одиночестве? Потому, установили исследователи, что в таком случае, согласно древним поверьям, душа попадает в рай, а Гамлету необходимо отправить ее в ад. В том-то и дело! Будь на месте Гамлета Лаэрт, он не упустил бы случая. "Оба света для меня презренны" - говорит он, и в этом трагизм его положения.

Психологическая раздвоенность гамлетовского сознания носит исторический характер: ее причина - двойственное состояние современника, в сознании которого вдруг заговорили голоса и стали действовать силы других времен.

В "Гамлете" раскрываются нравственные муки человека, призванного к действию, жаждущего действия, но действующего импульсивно, только под давлением обстоятельств; переживающего разлад между мыслью и волей.

Когда Гамлет убеждается, что король учинит над ним расправу, он уже иначе рассуждает о разладе между волей и действием. Теперь он приходит к выводу, что "раздумывать чрезмерно об исходе" - "забвенье скотское иль жалкий навык".

Гамлет безусловно непримирим ко злу, но как с ним бороться, он не знает. Гамлет не осознает свою борьбу, как борьбу политическую. Она имеет для него преимущественно моральный смысл.

Гамлет - одинокий борец за справедливость. Он борется против своих врагов их же средствами. Противоречием в поведении героя является то, что для достижения цели он прибегает к тем же, если угодно, безнравственным приемам, что и его противники. Он притворяется, хитрит, стремится выведать тайну своего врага, обманывает и, как это не парадоксально, - ради благородной цели оказывается виновным в смерти нескольких лиц. За Клавдием есть вина в смерти только одного прежнего короля. Гамлет же убивает (правда ненамеренно) Полония, отправляет на верную смерть Розенкранца и Гильденсона, убивает Лаэрта и, наконец, короля; он также косвенно виновен в смерти Офелии. Но в глазах всех он остается нравственно чистым, ибо преследовал благородные цели и зло, которое он совершал, всегда было ответом на козни его противников.

Полоний гибнет от руки Гамлета. Значит, Гамлет выступает мстителем за то самое, что он совершает по отношению к другому.

Еще одна тема с большей силой возникает в пьесе - бренность всего сущего. Смерть царит в этой трагедии от начала до конца. Она начинается с появления призрака убитого короля, в ходе действия погибает Полоний, потом тонет Офелия, едут на верную смерть Розенкранц и Гильденстен, умирает отравленная королева, погибает Лаэрт, клинок Гамлета наконец достигает Клавдия. Умирает и сам Гамлет, ставший жертвой коварства Лаэрта и Клавдия. Это наиболее кровавая из всех трагедий Шекспира. Но Шекспир не стремился поразить сознание зрителя историей убийства, уход из жизни каждого из персонажей имеет свое особое значение. Наиболее трагична судьба Гамлета, поскольку в его образе истинная человечность, соединенная с силой ума, находит самое яркое воплощение. Соответственно такой оценке его смерть изображена как подвиг во имя свободы.

Гамлет часто говорит о смерти. Уже вскоре после первого появления перед зрителями, он выдает затаенную мысль: жизнь стала так отвратительна, что он покончил бы с собой, если бы это не считалось грехом. О смерти размышляет он в монологе "Быть или не быть?". Здесь героя волнует сама тайна смерти: что она такое - или продолжение тех же мук, которыми полна земная жизнь? Страх перед неизвестностью, перед этой страной, откуда не возвращался ни один путник, нередко заставляет людей уклоняться от борьбы из опасения попасть в этот неведомый мир.

Гамлет сосредоточивается на мысли о смерти, когда, атакуемый упрямыми фактами, и тягостными сомнениями, не может по-прежнему упрочить мысль, в быстром течении все вокруг движется, и не за что зацепиться, даже не видно спасительно соломинки.

Гамлет уверен, что начальная повесть о его жизни нужна людям как урок, предостережение и призыв, - решителен его предсмертный наказ другу Горацио: "Из всех событий открой причину ". Своей судьбой он свидетельствует о трагических противоречиях истории, трудной, но все более настойчивой ее работе по очеловечиванию человека.

Понятие эстетики Эстетика – наука о неутилитарном созерцательном или
творческом отношении человека к действительности,
изучающая специфический опыт ее освоения, в процессе и
результате которого человек ощущает, чувствует,
переживает в состояниях духовно-чувственной эйфории,
восторга, неописуемой радости, блаженства, катарсиса,
экстаза.

Основные эстетические категории

Прекрасное
Возвышенное
Трагическое
Комическое
Безобразное

Трагическое

Трагическое – эстетическая категория, характеризующая
напряженное переживание конфликта, связанное с
духовным преодолением, преображением (катарсисом),
страданиями или аффектами героя.

Трагическое предполагает не пассивное страдание
человека под тяжестью враждебных ему сил, а его
свободную, активную деятельность, восстание против
рока, судьбы, обстоятельств и борьбу с ними. В
трагическом человек раскрывается в переломный,
напряженный момент своего существования

Слово “трагическое” вызывает обычно в нашем
воображении представление о чьей-то гибели или о чьихто страданиях. Трагедия – суровое слово, полное
безнадежности. Оно несет в себе холодный отблеск
смерти, от него веет ледяным дыханием. Объясняется это
тем что трагическим мы называем некое событие тогда,
когда испытываем при его восприятии чувства
сострадания, скорби, душевной боли, то есть такие
чувства, которые являются нашей эмоциональной
реакцией на смерть и страдания близких и ближних.

Трагическое на примере произведения Шекспира “Гамлет”

Написанный в 1600-1601
годах “Гамлет”, как и
большинство пьес Шекспира,
в сюжетном плане
представляет собой
литературную обработку
заимствованной истории,
произошедшей в языческой
Дании (до 827 года) и
впервые изложенный на
бумаге около 1200 года
датским летописцем
Саксоном Грамматиком.

“Гамлет” – трагедия о том, как человек открывает для себя
существование зла в жизни. Шекспир изобразил
исключительное злодейство – брат убил брата. Сам Гамлет
воспринимает этот факт не как частное явление, а как
одно из выражений того, что зло стало повсеместным и
пустило глубокие корни в обществе.

Против этого мира вступает в борьбу Гамлет. Свою задачу он
видит не столько в том, чтобы отомстить за отца, сколько в том,
чтобы уничтожить зло.
В борьбе, которую ведет Гамлет, у него много противников. Его
главный враг - сам король Клавдий. Но он не одинок. Первый
среди приверженцев короля - льстивый и лукавый царедворец
Полоний. Подручными короля становятся прежние друзья
Гамлета по университету Розенкранц и Гильденстерн, берущие
на себя неблаговидную миссию шпионить за Гамлетом. Но даже
те, кто искренне любят принца, невольно оказываются среди его
врагов. Это прежде всего его мать - королева Гертруда, ставшая
женой жестокого и ничтожного Клавдия. Даже возлюбленная
Гамлета, Офелия, становится орудием в руках врагов, и он
отвергает ее любовь.

Но у принца есть верный друг Горацио. Ему сочувствуют воины
Бернардо и Марцелл. Его любит народ, о чем говорит сам король.
Но Гамлет не прибегает к помощи тех, кто готов его поддержать,
предпочитая вести борьбу против короля один на один.
Медлительность принца в этой борьбе объясняется несколькими
причинами. Прежде всего ему нужно убедиться в том, насколько
верны слова призрака об убийстве. Чтобы посеять тревогу в душе
короля, принц притворяется сумасшедшим. Клавдий начинает
опасаться, не узнал ли Гамлет тайну смерти своего отца.
Воспользовавшись тем, что в королевский замок прибывает
труппа актеров, Гамлет устраивает представление, которое, как он
и задумал, оказывается «мышеловкой» для короля. Но он не
убивает его даже после того, как убеждается в его вине.

Случай предоставляет ему такую возможность: принц сталкивается с
королем в одной из галерей замка. Но Гамлета останавливает то, что
король молится. По понятиям того времени, душа Клавдия в этот момент
обращена к богу, и если его убить, то она вознесется на небо. Гамлет же
хочет отправить короля в ад. Для этого надо поймать его за каким-нибудь
дурным делом. Почти сразу после этой сцены, беседуя с матерью, принц
слышит в комнате шум и, думая, что убьет короля, спрятавшегося в ее
комнате, ударяет шпагой, поражая насмерть Полония.
Этот удар сбил все планы Гамлета. Король понял, в кого метил принц.
Теперь у Клавдия есть хороший повод избавиться от принца, что он и
пытался сделать. Но на помощь Гамлету тоже приходит случай, и он
возвращается в Данию. События опять принимают непредвиденный обо
рот. Гамлет узнает о смерти Офелии. Ее гибель и смерть Полония сделали
Лаэрта заклятым врагом Гамлета. Король направляет руку Лаэрта против
принца, и тот становится жертвой их совместного коварства.

К концу трагедии Гамлет, пройдя через все испытания,
закалился. Он перестал бояться смерти, но не стал от этого
безразличным к жизни. Когда он умирает и видит, что его
друг Горацио хочет добровольно разделить с ним смерть,
Гамлет отнимает у него кубок с ядом и взывает к его
мужеству. Смерть - слишком легкий способ разделаться с
трудностями жизни, недостойный человека. «Дыши в су
ровом мире», - завещает Гамлет другу.

История датского принца трагична. Трагедию его жизни
составило то, что на него обрушилось много зла и бед, а
душа была настолько чувствительна, что разрывалась от
вызванных ими страданий. Его судьба трагична и потому,
что, защищая правое дело, он погиб.
Но «Гамлет» не трагедия отчаяния перед лицом зла, а
трагедия о красоте и мужестве человека, который не мог
жить иначе, кроме как в непримиримой борьбе со злом.

Символизм трагедии в “Гамлете”

Символизм трагедии носит простой и понятный характер. Если человек –
это инструмент, то смерть – это череп, принадлежность которого может
быть установлена только через человеческую память. Кости
королевского шута Йорика ничем не отличаются от останков великого
полководца Александра Македонского. Тлен – итог физической жизни, а
что является её духовным продолжением – Гамлету неизвестно. Отсюда
и его знаменитый вопрос «быть или не быть?». Покоряться судьбе или
сражаться с ней? Умереть, чтобы избавиться от «природных мук»? И
получится ли это? Какие «сны» будут сниться человеку за порогом
могилы? Стоит ли смерть смерти, а жизнь жизни? Именно незнание даёт
людям силу жить: мириться с грубым насилием и неправдой,
презрением и отвергнутой любовью – всеми теми несчастьями, которые
заканчиваются, когда человек умирает. Но заканчиваются ли? Отсутствие
точного ответа на вопрос и есть тот единственный возможный ответ,
который придаёт человеческой жизни смысл. Пока он не получен, пока
человек сомневается, размышляет, страдает, пытается разобраться в том,
что его окружает, - он живёт.

Выготский Лев Семёнович

Приближается 120-летие Льва Семёновича Выготского. Лев Семёнович был очень разносторонним человеком. Для того чтобы познакомить читателей с разными гранями его таланта, нам кажется важным предложить вам его интереснейшую и малоизвестную работу:

Загадка Гамлета. «Субъективные» и «объективные» решения. Проблема характера Гамлета. Структура трагедии: фабула и сюжет. Идентификация героя. Катастрофа.

Трагедию о Гамлете все единогласно считают загадочной. Всем кажется, что она отличается от других трагедий самого Шекспира и других авторов прежде всего тем, что в ней ход действия развернут так, что непременно вызывает некоторое непонимание и удивление зрителя. Поэтому исследования и критические работы об этой пьесе носят почти всегда характер толкований, и все они строятся по одному образцу – пытаются разгадать загаданную Шекспиром загадку. Загадку эту можно формулировать так: почему Гамлет, который должен убить короля сейчас же после разговора с тенью, никак не может этого сделать и вся трагедия наполнена историей его бездействия? Для разрешения этой загадки, которая действительно встает перед умом всякого читателя, потому что Шекспир в пьесе не дал прямого и ясного объяснения медлительности Гамлета, критики ищут причин этой медлительности в двух вещах: в характере и переживаниях самого Гамлета или в объективных условиях. Первая группа критиков сводит проблему на проблему характера Гамлета и старается показать, что Гамлет не мстит сразу либо потому, что его нравственные чувства противятся акту мести, либо потому, что он нерешителен и безволен по самой своей природе, либо потому, как указывал Гёте, что слишком большое дело возложено на слишком слабые плечи. И так как ни одно из этих толкований не объясняет до конца трагедии, то можно сказать с уверенностью, что никакого научного значения все эти толкования не имеют, поскольку с равным правом может быть защищаемо и совершенно обратное каждому из них. Противоположного рода исследователи относятся доверчиво и наивно к художественному произведению и пытаются понять медлительность Гамлета из склада его душевной жизни, точно это живой и настоящий человек, и в общем их аргументы почти всегда суть аргументы от жизни и от значения человеческой природы, но не от художественного построения пьесы. Критики эти доходят до утверждений, что целью Шекспира и было показать безвольного человека и развернуть трагедию, возникающую в душе человека, который призван к совершению великого дела, но у которого нет для этого нужных сил. Они понимали «Гамлета» большей частью как трагедию бессилия и безволия, не считаясь совершенно с целым рядом сцен, которые рисуют в Гамлете черты совершенно противоположного характера и показывают, что Гамлет человек исключительной решимости, смелости, отваги, что он нисколько не колеблется из нравственных соображений и т. п.

– Другая группа критиков искала причин медлительности Гамлета в тех объективных препятствиях, которые лежат на пути осуществления поставленной перед ним цели. Они указывали на то, что король и придворные оказывают очень сильное противодействие Гамлету, что Гамлет не убивает короля сразу, потому что не может его убить. Эта группа критиков, идущая по следам Вердера, утверждает, что задачей Гамлета было вовсе не убить короля, а разоблачить его, доказать всем его виновность и только после этого покарать. Доводов можно найти много для защиты такого мнения, но столь же большое количество доводов, взятых из трагедии, легко опровергают и это мнение. Эти критики не замечают двух основных вещей, которые заставляют их жестоко заблуждаться: их первая ошибка сводится к тому, что такой формулировки задачи, стоящей перед Гамлетом, мы нигде в трагедии ни прямо, ни косвенно не находим. Эти критики присочиняют за Шекспира новые усложняющие дело задачи и опять‑таки пользуются доводами от здравого смысла и житейской правдоподобности больше, чем эстетики трагического. Их вторая ошибка в том, что они пропускают мимо глаз огромное количество сцен и монологов, из которых для нас совершенно ясным становится, что Гамлет сам сознает субъективный характер своей медлительности, что он не понимает, что заставляет его медлить, что он приводит несколько совершенно различных причин для этого и что ни одна из них не может выдержать тягости служить подпорой для объяснения всего действия.

И та и другая группы критиков согласны в том, что эта трагедия в высокой степени загадочна, и уже одно это признание совершенно лишает силы убедительности все их доводы.

Ведь если их соображения правильны, то следовало бы ожидать, что никакой загадки в трагедии не будет. Какая же загадочность, если Шекспир заведомо хочет изобразить колеблющегося и нерешительного человека. Ведь мы тогда с самого начала видели бы и понимали, что имеем медлительность вследствие колебания. Плоха была бы пьеса на тему о безволии, если бы самое это безволие скрывалось в ней под загадкой и если правы были бы критики второго направления, что трудность заключается во внешних препятствиях; тогда надо было бы сказать, что Гамлет – это какая‑то драматургическая ошибка Шекспира, потому что эту борьбу с внешними препятствиями, которая составляет истинный смысл трагедии, Шекспир не сумел представить отчетливо и ясно, и она тоже скрывается под загадкой. Критики пытаются разрешить загадку Гамлета, привнося нечто со стороны, извне, какие‑нибудь соображения и мысли, которые не даны в самой трагедии, и подходят к этой трагедии, как к казусному случаю жизни, который непременно должен быть растолкован в плане здравого смысла. По прекрасному выражению Берне, на картину наброшен флер, мы пытаемся поднять этот флер, чтобы разглядеть картину; оказывается, что флер нарисован на самой картине. И это совершенно верно. Очень легко показать, что загадка нарисована в самой трагедии, что трагедия умышленно построена как загадка, что ее надо осмыслить и понять как загадку, неподдающуюся логическому растолкованию, и если критики хотят снять загадку с трагедии, то они лишают самую трагедию ее существенной части.

Остановимся на самой загадочности пьесы. Критика почти в один голос, несмотря на все различие мнений, отмечает эту темноту и непостижимость, непонятность пьесы. Гесснер говорит, что «Гамлет» – трагедия масок. Мы стоим перед Гамлетом и его трагедией, как излагает это мнение Куно Фишер, как бы перед завесой. Мы все думаем, что за ней находится какой‑то образ, но под конец убеждаемся, что этот образ не что иное, как сама завеса. По словам Берне, Гамлет – это нечто несообразное, хуже, чем смерть, еще не рожденное. Гёте говорил о мрачной проблеме по поводу этой трагедии. Шлегель приравнивал ее к иррациональному уравнению, Баумгардт говорит о сложности фабулы, которая содержит длинный ряд разнообразных и неожиданных событий. «Трагедия „Гамлет“ действительно похожа на лабиринт», – соглашается Куно Фишер. «В „Гамлете“, – говорит Г. Брандес, – над пьесой не витает „общий смысл“ или идея целого. Определенность не была тем идеалом, который носился перед глазами Шекспира… Здесь немало загадок и противоречий, но притягательная сила пьесы в значительной степени обусловлена самою ее темнотой» (21, с. 38). Говоря о «темных» книгах, Брандес находит, что такой книгой является «Гамлет»: «Местами в драме открывается как бы пропасть между оболочкой действия и его ядром» (21, с. 31). «Гамлет остается тайной, – говорит Тен‑Бринк, – но тайною неодолимо привлекательной вследствие нашего сознания, что это не искусственно придуманная, а имеющая свой источник в природе вещей тайна» (102, с. 142). «Но Шекспир создал тайну, – говорит Дауден, – которая осталась для мысли элементом, навсегда возбуждающим ее и никогда не разъяснимым ею вполне. Нельзя поэтому предполагать, чтобы какая‑нибудь идея или магическая фраза могла разрешить трудности, представляемые драмой, или вдруг осветить все то, что в ней темно. Неясность присуща произведению искусства, которое имеет в виду не какую‑нибудь задачу, но жизнь; а в этой жизни, в этой истории души, которая проходила по сумрачной границе между ночною тьмою и дневным светом, есть… много такого, что ускользает от всякого исследования и сбивает его с толку» (45, с. 131). Выписки можно было бы продолжить до бесконечности, так как все решительно критики, за исключением отдельных единиц, останавливаются на этом. Хулители Шекспира, как Толстой, Вольтер и другие, говорят то же самое. Вольтер в предисловии к трагедии «Семирамида» говорит, что «ход событий в трагедии „Гамлет“ представляет из себя величайшую путаницу», Рюмелин говорит, что «пьеса в целом непонятна» (см. 158, с. 74 – 97).

Но вся эта критика видит в темноте оболочку, за которой скрывается ядро, завесу, за которой скрывается образ, флер, который скрывает от наших глаз картину. Совершенно непонятно, почему, если «Гамлет» Шекспира есть действительно то, что говорят о нем критики, он окружен такой таинственностью и непонятностью. И надо сказать, что эта таинственность часто бесконечно преувеличивается и еще чаще основывается просто на недоразумениях. К такого рода недоразумениям следует отнести мнение Мережковского, который говорит: «Гамлету тень отца является в обстановке торжественной, романтической, при ударах грома и землетрясении… Тень отца говорит Гамлету о загробных тайнах, о боге, о мести и крови» (73, с. 141). Где кроме оперного либретто, можно вычитать это, остается совершенно непонятным. Нечего и прибавлять, что ничего подобного в настоящем «Гамлете» не существует.

Итак, мы можем отбросить всю ту критику, которая пытается отделить загадочность от самой трагедии, снять флер с картины. Однако любопытно посмотреть, как отзывается такая критика о загадочности характера и поведении Гамлета. Берне говорит: «Шекспир – король, не подчиненный правилу. Будь он как и всякий другой, можно было бы сказать: Гамлет – лирический характер, противоречащий всякой драматической обработке» (16, с. 404). То же несоответствие отмечает Брандес. Он говорит: «Не надо забывать, что этот драматический феномен, герой, который не действует, до известной степени требовался самою техникой этой драмы. Если бы Гамлет убил короля тотчас по получении откровения духа, пьеса должна была бы ограничиться одним только актом. Поэтому положительно было необходимо дать возникнуть замедлениям» (21, с. 37). Но если бы это было так, то это означало бы просто, что сюжет не годится для трагедии, и что Шекспир искусственно замедляет такое действие, которое могло бы быть окончено сразу, и что он вводит лишних четыре акта в такую пьесу, которая могла бы прекрасно уместиться в одном‑единственном. То же отмечает Монтегю, который дает прекрасную формулу: «Бездействие и представляет действие первых трех актов». Близко очень к тому же пониманию подходит Бекк. Все он объясняет из противоречия фабулы пьесы и характера героя. Фабула, ход действия, принадлежит хронике, куда влил сюжет Шекспир, а характер Гамлета – Шекспиру. Между тем и другим есть непримиримое противоречие. «Шекспир не был полным хозяином своей пьесы и не распоряжался вполне свободно ее отдельными частями», – это делает хроника. Но в этом все дело, и это так просто и верно, что вам незачем искать каких‑либо других объяснений по сторонам. Тем самым мы переходим к новой группе критиков, которая ищет разгадки Гамлета либо в условиях драматургической техники, как это грубо выразил Брандес, либо в историко‑литературных корнях, на которых эта трагедия взросла. Но совершенно очевидно, что в таком случае это означало бы, что правила техники победили способности писателя или исторический характер сюжета перевесил возможности его художественной обработки. В том и другом случае «Гамлет» означал бы ошибку Шекспира, который не сумел выбрать подходящий сюжет для своей трагедии, и совершенно прав с этой точки зрения Жуковский, когда говорит, что «шедевр Шекспира «Гамлет» кажется мне чудовищем. Я не понимаю его смысла. Те, которые находят так много в Гамлете, доказывают более собственное богатство мысли и воображения, нежели превосходство Гамлета. Я не могу поверить, чтобы Шекспир, сочиняя свою трагедию, думал все то, что Тик и Шлегель думали, читая ее: они видят в ней и в ее разительных странностях всю жизнь человеческую с ее непонятными загадками… Я просил его, чтобы он прочитал мне «Гамлета» и чтобы после чтения сообщил мне подробно свои мысли об этом чудовищном уроде».

Того же мнения был Гончаров, который утверждал, что Гамлета нельзя сыграть: «Гамлет – не типичная роль – ее никто не сыграет, и не было никогда актера, который бы сыграл ее… Он должен в ней истощиться как вечный жид… Свойства Гамлета – это неуловимые в обыкновенном, нормальном состоянии души явления». Однако было бы ошибкой считать, что разъяснения историко‑литературные и формальные, которые ищут причин гамлетовской медлительности в технических или в исторических обстоятельствах, непременно клонились к выводу, что Шекспир написал плохую пьесу. Целый ряд исследователей указывает и на положительный эстетический смысл, который заключался в использования этой необходимой медлительности. Так, Волькенштейн защищает мнение, противоположное мнению Гейне, Берне, Тургенева и других, которые полагают, что Гамлет сам по себе существо безвольное. Мнение этих последних прекрасно выражают слова Геббеля, который говорит: «Гамлет – падаль уже до начала трагедии. То, что мы видим, – розы и шипы, которые из этой падали вырастают». Волькенштейн полагает, что истинная природа драматического произведения, и, в частности, трагедии, заключается в необычайном напряжении страстей и что она всегда основана на внутренней силе героя. Поэтому он полагает, что взгляд на Гамлета как на слабовольного человека «покоится… на той слепой доверчивости к словесному материалу, которой отличалась иногда самая глубокомысленная литературная критика… Драматическому герою нельзя верить на слово, надо проверить, как он действует. А действует Гамлет более чем энергично, он один ведет длительную и кровавую борьбу с королем, со всем датским двором. В своем трагическом стремлении к восстановлению справедливости он трижды решительно нападает на короля: в первый раз он убивает Полония, во второй раз короля спасает его молитва, в третий раз – в конце трагедии – Гамлет короля убивает. Гамлет с великолепной изобретательностью инсценирует „мышеловку“ – спектакль, проверяя показания тени; Гамлет ловко устраняет со своего пути Розенкранца и Гильденштерна. Поистине он ведет титаническую борьбу… Гибкому и сильному характеру Гамлета соответствует его физическая природа: Лаэрт – лучший фехтовальщик Франции, а Гамлет его побеждает, оказывается более ловким бойцом (как этому противоречит указание Тургенева на его физическую рыхлость!). Герой трагедии есть maximum воли… и мы не ощущали бы трагедийного эффекта от „Гамлета“, если бы герой был нерешителен и слаб» (28, с. 137, 138). Любопытно в этом мнении вовсе не то, что в нем указаны черты, отличающие силу и смелость Гамлета. Это делалось много раз, как много раз подчеркивались и те препятствия, которые перед Гамлетом встают. Замечательно в этом мнении то, что оно по‑новому толкует весь тот материал трагедии, который говорит о безволии Гамлета. Волькенштейн рассматривает все те монологи, в которых Гамлет укоряет себя в недостаточной решительности, как самоподхлестывание воли, и говорит, что меньше всего они свидетельствуют о его слабости, если угодно – напротив.

Таким образом, согласно этому взгляду выходит, что все самообвинения Гамлета в безволии служат лишним доказательством его чрезвычайной волевой силы. Ведя титаническую борьбу, проявляя максимум силы и энергии, он все же недоволен сам собой, требует от самого себя еще большего, и, таким образом, толкование это спасает положение, показывая, что противоречие введено в драму не зря и что это противоречие только кажущееся. Слова о безволии надо понимать как сильнейшее доказательство воли. Однако и эта попытка не решает дела. В самом деле – она дает только видимое решение вопроса и повторяет, в сущности, старую точку зрения на характер Гамлета, но, по существу, она не выясняет, почему Гамлет медлит, почему он не убивает, как этого требует Брандес, короля в первом акте, сейчас же после сообщения тени, и почему трагедия не заканчивается вместе с концом первого акта. При таком взгляде волей‑неволей надо примкнуть к тому направлению, которое идет от Вердера и которое указывает на внешние препятствия как на истинную причину медлительности Гамлета. Но это значит ясно вступить в противоречие с прямым смыслом пьесы. Гамлет ведет титаническую борьбу – с этим еще можно согласиться, если исходить из характера самого Гамлета. Допустим, что в нем действительно заключены большие силы. Но с кем ведет он эту борьбу, против кого она направлена, в чем она выражается? И как только вы поставите этот вопрос, вы сейчас же обнаружите ничтожество противников Гамлета, ничтожество удерживающих его от убийства причин, слепую его податливость направленным против него козням. В самом деле, сам критик отмечает, что короля спасает молитва, но разве есть указания в трагедии на то, что Гамлет является человеком глубоко религиозным и что эта причина принадлежит к душевным движениям большой силы? Напротив, она всплывает совершенно случайно и кажется как бы непонятной для нас. Если вместо короля он убивает Полония, благодаря простой случайности, значит, его решимость созрела сейчас же после спектакля. Спрашивается, почему же его меч обрушивается на короля только в самом конце трагедии? Наконец, как ни планомерна, случайна, эпизодична, ограничена всякий раз местным смыслом та борьба, которую он ведет, – большей частью это парирование направленных на него ударов, но не нападение. И убийство Гильденштерна и все прочее есть только самозащита, и, конечно же, мы не можем назвать титанической борьбой такую самозащиту человека. Мы будем еще иметь случай указать, что все три раза, когда Гамлет пытается убить короля, на которые ссылается всегда Волькенштейн, что именно они указывают как раз на обратное тому, что видит в них критик. Так же мало дает разъяснений и близко примыкающая по смыслу к этому толкованию постановка «Гамлета» во 2‑м Московском Художественном театре. Здесь на практике попытались осуществить то, с чем мы ознакомились только что в теории. Постановщики исходили из столкновения двух типов человеческой природы и развития их борьбы друг с другом. «Один из них протестующий, героический, борющийся за утверждение того, что составляет его жизнь. Это наш Гамлет. Для того чтобы ярче выявить и подчеркнуть его довлеющее значение, нам пришлось сильно сократить текст трагедии, выкинуть из него все то, что могло бы задержать окончательно вихревое… Уже с середины второго акта он берет в руки меч и не выпускает его до конца трагедии; активность Гамлета мы подчеркнули также и сгущением тех препятствий, которые встречаются на пути Гамлета. Отсюда трактовка короля и присных. Король Клавдии олицетворяет все то, что препятствует героическому Гамлету… И наш Гамлет постоянно пребывет в стихийной и страстной борьбе против всего, что олицетворяет собою короля… Для того чтобы сгустить краски, нам казалось необходимым перенести действие Гамлета в средневековье».

Так говорят режиссеры этой пьесы в художественном манифесте, который они по поводу этой постановки выпустили. И со всей откровенностью они указывают на то, что им для сценического воплощения, для понимания трагедии пришлось проделать над пьесой три операции: первое – выбросить из нее все то, что мешает этому пониманию; второе – сгустить те препятствия, которые противостоят Гамлету, и третье – сгустить краски и перенести действие Гамлета в средние века, в то время как все видят в этой пьесе олицетворение Ренессанса. Совершенно понятно, что после таких трех операций может удаться всякое толкование, но столь же ясно, что эти три операции превращают трагедию в нечто совершенно противоположное тому, как она написана. И то обстоятельство, что для проведения в жизнь такого понимания потребовались такие радикальные операции над пьесой, лучшим образом доказывает то колоссальное расхождение, которое существует между истинным смыслом истории и между смыслом, истолкованным таким образом. В виде иллюстрации того колоссального противоречия пьесы, в которое впадает театр, достаточно сослаться на то, что король, играющий на самом деле в пьесе очень скромную роль, при таком положении превращается в героическую противоположность самого Гамлета{54}. Если Гамлет есть максимум воли героической, светлой – ее один полюс, то король есть максимум воли антигероической, темной – другой ее полюс. Свести роль короля к олицетворению всего темного начала жизни – для этого нужно было бы, по существу дела, написать новую трагедию с совершенно противоположными задачами, чем те, которые стояли перед Шекспиром.

Гораздо ближе к истине подходят те толкования Гамлетовой медлительности, которые исходят тоже из формальных соображений и действительно проливают очень много света на решение этой загадки, но которые сделаны без всяких операций над текстом трагедии. К таким попыткам относится, например, попытка уяснить некоторые особенности построения «Гамлета», исходя из техники и конструкции шекспировской сцены{55}, зависимость от которой ни в каком случае нельзя отрицать и изучение которой глубочайшим образом необходимо для правильного понимания и анализа трагедии. Такое значение, например, имеет установленный Прельсом закон временной непрерывности в шекспировской драме, который требовал от зрителя и от автора совершенно другой сценической условности, чем техника нашей современной сцены. У нас пьеса разделена на акты: каждый акт условно обозначает только тот краткий промежуток времени, который занимают изображенные в нем события. Длительные события и их перемены происходят между актами, о них зритель узнает впоследствии. Акт может быть отделен от другого акта промежутком в несколько лет. Все это требует одних приемов письма. Совершенно иначе обстояло дело во времена Шекспира, когда действие длилось непрерывно, когда пьеса, видимо, не распадалась на акты и исполнение ее не прерывалось антрактами и все совершалось перед глазами зрителя. Совершенно понятно, что такая важная эстетическая условность имела колоссальное композиционное значение для всякой структуры пьесы, и мы многое можем уяснить себе, если познакомимся с техникой и эстетикой современной Шекспиру сцены. Однако когда мы переходим границы и начинаем думать, что с установлением технической необходимости какого‑нибудь приема мы тем самым разрешили уже задачу, мы впадаем в глубокую ошибку. Необходимо показать, в какой мере каждый прием был обусловлен техникой тогдашней сцены. Необходимо – но далеко не достаточно. Надо еще показать психологическое значение этого приема, почему из множества аналогичных приемов Шекспир выбрал именно этот, потому что нельзя же допустить, что какие‑нибудь приемы объяснялись исключительно всецело их технической необходимостью, потому что это означало бы допустить власть голой техники в искусстве. На самом деле техника, конечно, безусловно определяет конструкцию пьесы, но в пределах технических возможностей каждый технический прием и факт как бы возводится в достоинство эстетического факта. Вот простой пример. Сильверсван говорит: «На поэта давило определенное устройство сцены. К тому же разряду примеров, подчеркивающих неизбежность удаления действующих лиц со сцены, resp. невозможность заканчивать пьесу или сцену какой‑либо труппою, относятся случаи, когда по ходу пьесы на подмостках оказываются трупы: нельзя было заставить их подняться и уйти, и вот, например, в «Гамлете» появляется никому не нужный Фортинбрас с разным народом, в конце концов только затем, чтобы возгласить:

Уберите трупы.
Средь поля битвы мыслимы они,
А здесь не к месту, как следы резни,
И все уходят и уносят с собой тела.

Читатель без всякого затруднения сможет увеличить число таких примеров, прочитав внимательно хотя бы одного Шекспира» (101, с. 30). Вот пример совершенно ложного истолкования заключительной сцены в «Гамлете» при помощи одних только технических соображений. Совершенно бесспорно, что, не имея занавеса и развертывая действие на открытой все время перед слушателем сцене, драматург должен был заканчивать пьесу всякий раз так, чтобы кто‑нибудь уносил трупы. В этом смысле техника драмы, несомненно, давила на Шекспира. Он непременно должен был заставить унести мертвые тела в заключительной сцене «Гамлета», по он мог сделать это по‑разному: их могли бы унести и придворные, находящиеся на сцене, и просто датская гвардия. Из этой технической необходимости мы никогда не можем заключить, что Фортинбрас появляется только затем, чтобы унести трупы, и что этот Фортинбрас никому не нужен. Стоит только обратиться к такому, например, толкованию пьесы, которое дает Куно Фишер: он видит одну тему мести, воплощенной в трех разных образах – Гамлета, Лаэрта и Фортинбраса, которые все являются мстителями за отцов, – и мы сейчас увидим глубокий художественный смысл в том, что при заключительном появлении Фортинбраса тема эта получает полнейшее свое завершение и что шествие победившего Фортинбраса является глубоко осмысленным там, где лежат трупы двух других мстителей, образ которых все время противопоставлялся этому третьему образу. Так мы легко находим эстетический смысл технического закона. Нам не раз придется обращаться к помощи такого исследования, и, в частности, установленный Прельсом закон много помогает нам в деле выяснения медлительности Гамлета. Однако это всегда только начало исследования, а не все исследование в целом. Задача будет заключаться всякий раз в том, чтобы, установив техническую необходимость какого‑нибудь приема, понять вместе с тем и его эстетическую целесообразность. Иначе вместе с Брандесом нам придется заключить, что техника всецело владеет поэтом, а не поэт техникой, и что Гамлет медлит четыре акта потому, что пьесы писались в пяти, а не в одном акте, и мы никогда не сумеем понять, почему одна и та же техника, которая совершенно одинаково давила на Шекспира и на других писателей, создала одну эстетику в трагедии Шекспира и другую в трагедиях его современников; и даже больше того, почему одна и та же техника совершенно разным образом заставляла Шекспира компоновать «Отелло,», «Лира», «Макбета» и «Гамлета». Очевидно, даже в пределах, отводимых поэту его техникой, за ним остается еще все же творческая свобода композиции. Такой же недостаток ничего не объясняющих открытий находим мы и в тех предпосылках объяснить «Гамлета», исходя из требований художественной формы, которые тоже устанавливают совершенно верные законы, необходимые для понимания трагедии, но совершенно недостаточные для ее объяснения. Вот как мимоходом говорит Эйхенбаум о Гамлете: «На самом деле – не потому задерживается трагедия, что Шиллеру надо разработать психологию медлительности, а как раз наоборот –потому Валленштейн медлит, что трагедию надо задержать, а задержание это скрыть. То же самое и в «Гамлете». Недаром существуют прямо противоположные толкования Гамлета как личности – и все по‑своему правы, потому что все одинаково ошибаются. Как Гамлет, так и Валленштейн даны в двух необходимых для разработки трагической формы аспектах – как сила движущая и как сила задерживающая. Вместо простого движения вперед по сюжетной схеме – нечто вроде танца с движениями сложными. С психологической точки зрения – почти противоречие… Совершенно верно – потому что психология служит только мотивировкой: герой кажется личностью, а на самом деле – он маска.

Шекспир ввел в трагедию призрак отца и сделал Гамлета философом – мотивировка движения и задержания. Шиллер делает Валленштейна изменником почти против его воли, чтобы создать движение трагедии, и вводит астрологический элемент, которым мотивируется задержание» (138, с. 81), Здесь возникает целый ряд недоумений. Согласимся с Эйхенбаумом, что для разработки художественной формы действительно необходимо, чтобы герой одновременно развивал и задерживал действие. Что объяснит нам это в «Гамлете»? Нисколько не больше, чем необходимость убирать трупы в конце действия объяснит нам появление Фортинбраса; именно нисколько не больше, потому что и техника сцены и техника формы, конечно, давят на поэта. Но они давили на Шекспира, равно как и на Шиллера. Спрашивается, почему же один написал Валленштейна, а другой Гамлета? Почему одинаковая техника и одинаковые требования разработки художественной формы один раз привели к созданию «Макбета», а другой раз «Гамлета», хотя эти пьесы прямо противоположны в своей композиции? Допустим, что психология героя является только иллюзией зрителя и вводится автором как мотивировка. Но спрашивается, совершенно ли безразлична для трагедии та мотивировка, которую выбирает автор? Случайна ли она? Сама по себе говорит она что‑нибудь или действие трагических законов совершенно одинаково, в какой бы мотивировке, в какой бы конкретной форме они ни проявлялись, подобно тому как верность алгебраической формулы остается совершенно постоянной, какие бы арифметические значения мы в нее ни подставляли?

Так, формализм, который начал с необычайного внимания к конкретной форме, вырождается в чистейшую формалистику, которая к известным алгебраическим схемам сводит отдельные индивидуальные формы. Никто не станет спорить с Шиллером, когда он говорит, что трагический поэт «должен затягивать пытку чувств», но, даже зная этот закон, мы никогда не поймем, почему эта пытка чувств затягивается в «Макбете» при бешеном темпе развития пьесы, а в «Гамлете» при совершенно противоположном. Эйхенбаум полагает, что при помощи этого закона мы совершенно разъяснили Гамлета. Мы знаем, что Шекспир ввел в трагедию призрак отца – это мотивировка движения. Он сделал Гамлета философом – это мотивировка задержания. Шиллер прибег к другим мотивировкам – вместо философии у него астрологический элемент, а вместо призрака – измена. Спрашивается, почему по одной и той же причине мы имеем два совершенно различных следствия. Или мы должны признать, что и причина‑то указана здесь ненастоящая, или, вернее сказать, недостаточная, объясняющая не все и не до конца, правильнее сказать, даже не объясняющая самого главного. Вот простейший пример: «Мы очень любим, – говорит Эйхенбаум, – почему‑то „психологии“ и „характеристики“. Наивно думаем, что художник пишет для того, чтобы „изображать“ психологию или характер. Ломаем голову над вопросом о Гамлете – „хотел ли“ Шекспир изобразить в нем медлительность или что‑нибудь другое? На самом деле художник ничего такого не изображает, потому что совсем не занят вопросами психологии, да и мы вовсе не для того смотрим „Гамлета“,чтобы изучить психологию» (138, с. 78).

Все это совершенно верно, но следует ли отсюда, что выбор характера и психологии героя совершенно безразличен для автора? Это верно, что не для того мы смотрим «Гамлета», чтобы изучить психологию медлительности, но совершенно верно и другое, что если придать Гамлету другой характер, пьеса потеряет весь свой эффект. Художник, конечно, не хотел дать в своей трагедии психологию или характеристику. Но психология и характеристика героя не безразличный, случайный и произвольный момент, а нечто эстетически очень значимое, и истолковывать Гамлета так, как это делает Эйхенбаум в одной и той же фразе, значит просто очень плохо его истолковывать. Сказать, что в «Гамлете» задерживается действие потому, что Гамлет – философ, значит просто на веру принять и повторить мнение тех самых скучных книг и статей, которые опровергает Эйхенбаум. Именно традиционный взгляд на психологию и характеристики утверждает, что Гамлет не убивает короля, потому что он философ. Тот же плоский взгляд полагает, что для того, чтобы понудить Гамлета к действию, необходимо ввести призрак. Но ведь Гамлет мог узнать то же самое и другим способом, и стоит только обратиться к трагедии, для того чтобы увидеть, что действие в ней задерживает не философия Гамлета, а нечто совсем другое.

Кто хочет исследовать Гамлета как психологическую проблему, тот должен вовсе оставить критику. Мы старались выше суммарно показать, как мало она дает верного направления исследователю и как она уводит часто совершенно в сторону. Поэтому исходным пунктом для психологического исследования должно быть стремление избавить Гамлета от тех N000 томов комментариев, которые придавили его своей тяжестью и о которых с ужасом говорит Толстой. Надо взять трагедию так, как она есть, посмотреть на то, что она говорит не мудрствующему толкователю, а бесхитростному исследователю, надо взять ее в нерастолкованном виде{56} и взглянуть на нее так, как она есть. Иначе мы рисковали бы обратиться вместо исследования самого сновидения к его толкованию. Такая попытка взглянуть на Гамлета просто нам известна только одна. Она сделана с гениальной смелостью Толстым в его прекраснейшей статье о Шекспире, которая почему‑то до сих пор продолжает почитаться неумной и неинтересной. Вот что говорит Толстой: «Но ни на одном из лиц Шекспира так поразительно не заметно его, не скажу неумение, но совершенное равнодушие к приданию характерности своим лицам, как на Гамлете, и ни на одной из пьес Шекспира так поразительно не заметно то слепое поклонение Шекспиру, тот нерассуждающий гипноз, вследствие которого не допускается даже мысли о том, чтобы какое‑нибудь произведение Шекспира могло быть не гениальным и чтобы какое‑нибудь главное лицо в его драме могло бы не быть изображением нового и глубоко понятого характера.

Шекспир берет очень недурную в своем роде старинную историю… или драму, написанную на эту тему лет 15 прежде его, и пишет на этот сюжет свою драму, вкладывая совершенно некстати (как это и всегда он делает) в уста главного действующего лица все свои казавшиеся ему достойными внимания мысли. Вкладывая же в уста своего героя эти мысли… он нисколько не заботится о том, при каких условиях говорятся эти речи, и, естественно, выходит то, что лицо, высказывающее все эти мысли, делается фонографом Шекспира, лишается всякой характерности, и поступки и речи его не согласуются.

В легенде личность Гамлета вполне понятна: он возмущен делом дяди и матери, хочет отомстить им, но боится, чтобы дядя не убил его так же, как отца, и для этого притворяется сумасшедшим…

Все это понятно и вытекает из характера и положения Гамлета. Но Шекспир, вставляя в уста Гамлета те речи, которые ему хочется высказать, и заставляя его совершать поступки, которые нужны автору для подготовления эффектных сцен, уничтожает все то, что составляет характер Гамлета легенды. Гамлет во все продолжение драмы делает не то, что ему может хотеться, а то, что нужно автору: то ужасается перед тенью отца, то начинает подтрунивать над ней, называя его кротом, то любит Офелию, то дразнит ее и т. п. Нет никакой возможности найти какое‑либо объяснение поступкам и речам Гамлета и потому никакой возможности приписать ему какой бы то ни было характер.

Но так как признается, что гениальный Шекспир не может написать ничего плохого, то ученые люди все силы своего ума направляют на то, чтобы найти необычайные красоты в том, что составляет очевидный, режущий глаза, в особенности резко выразившийся в Гамлете, недостаток, состоящий в том, что у главного лица нет никакого характера. И вот глубокомысленные критики объявляют, что в этой драме в лице Гамлета выражен необыкновенно сильно совершенно новый и глубокий характер, состоящий именно в том, что у лица этого нет характера и что в этом‑то отсутствии характера и состоит гениальность создания глубокомысленного характера. И, решив это, ученые критики пишут томы за томами, так что восхваления и разъяснения величия и важности изображения характера человека, не имеющего характера, составляют громадные библиотеки. Правда, некоторые из критиков иногда робко высказывают мысль о том, что есть что‑то странное в этом лице, что Гамлет есть неразъяснимая загадка, но никто не решается сказать того, что царь голый, что ясно как день, что Шекспир не сумел, да и не хотел придать никакого характера Гамлету и не понимал даже, что это нужно. И ученые критики продолжают исследовать и восхвалять это загадочное произведение…» (107, с. 247‑249).

Мы опираемся на это мнение Толстого не потому, чтобы нам казались правильными и исключительно достоверными его конечные выводы. Для всякого читателя ясно, что Толстой в конце концов судит Шекспира, исходя из внехудожественных моментов, и решающим в его оценке является тот моральный приговор, который он произносит над Шекспиром, мораль которого он считает несовместимой со своими нравственными идеалами. Не забудем, что эта моральная точка зрения привела Толстого к отрицанию не только Шекспира, но и вообще почти всей художественной литературы, и что свои же художественные вещи Толстой под конец жизни считал вредными и недостойными произведениями, так что эта моральная точка зрения лежит вообще вне плоскости искусства, она слишком широка и всеобъемлюща, для того чтобы замечать частности, и о ней речи быть не может при психологическом рассмотрении искусства. Но все дело в том, что, для того чтобы сделать эти моральные выводы, Толстой приводит чисто художественные доводы, и вот эти доводы кажутся нам столь убедительными, что они действительно разрушают тот нерассуждающий гипноз, который установился по отношению к Шекспиру. Толстой взглянул на Гамлета глазом андерсеновского ребенка и первый решился сказать, что король голый, то есть что все те достоинства – глубокомыслие, точность характера, проникновение в человеческую психологию и прочее – существуют только в воображении читателя. В этом заявлении, что царь голый, и заключается самая большая заслуга Толстого, который разоблачил не столько Шекспира, сколько совершенно нелепое и ложное о нем представление, тем, что противопоставил ему свое мнение, которое он недаром называет совершенно противоположным тому, какое установилось во всем европейском мире. Таким образом, по дороге к своей моральной цели Толстой разрушил один из жесточайших предрассудков в истории литературы и первый со всей смелостью высказал то, что нашло себе сейчас подтверждение в целом ряде исследований и работ; именно то, что у Шекспира далеко не вся интрига и не весь ход действия достаточно убедительно мотивированы с психологической стороны, что его характеры просто не выдерживают критики и что часто существуют вопиющие и для здравого смысла нелепые несоответствия между характером героя и его поступками. Так, например, Столь прямо утверждает, что Шекспира в «Гамлете» интересовала больше ситуация, чем характер, в что «Гамлета» надлежит рассматривать как трагедию интриги, в которой решающую роль играет связь и сцепление событий, а не раскрытие характера героя. Такого же мнения придерживается Рюгг. Он полагает, что Шекспир не для того запутывает действие, чтобы осложнить характер Гамлета, а осложняет этот характер, для того чтобы он лучше подошел к полученной им по традиции драматургической концепции фабулы{57}. И эти исследователи далеко не одиноки в своем мнении. Что касается других пьес, то там исследователи называют бесконечное число таких фактов, которые с неопровержимостью свидетельствуют о том, что утверждение Толстого в корне правильно. Мы еще будем иметь случай показать, насколько справедливо мнение Толстого в приложении к таким трагедиям, как «Отелло», «Король Лир» и др., насколько убедительно он показал отсутствие и незначительность характера у Шекспира и насколько он совершенно верно и точно понял эстетическое значение и смысл шекспировского языка.

Сейчас мы берем за отправную точку наших дальнейших рассуждений то совершенно согласное с очевидностью мнение, что Гамлету невозможно приписать никакого характера, что этот характер сложен из самых противоположных черт и что невозможно придумать какого‑либо правдоподобного объяснения его речам и поступкам. Однако мы станем спорить с выводами Толстого, который видит в этом сплошной недостаток и чистое неумение Шекспира изображать художественное развитие действия. Толстой не понял или, вернее, не принял эстетики Шекспира и, рассказав его художественные приемы в простом пересказе, перевел их с языка поэзии на язык прозы, взял их вне тех эстетических функций, которые они выполняют в драме, – и в результате получилась, конечно, полная бессмыслица. Но такая же точно бессмыслица получилась бы, если бы мы проделали такую операцию со всяким решительно поэтом и обессмыслили бы его текст сплошным пересказом. Толстой пересказывает сцену за сценой «Короля Лира» и показывает, как нелепо их соединение и взаимная связь. Но если бы такой же точно пересказ учинить над «Анной Карениной», можно было бы легко привести и толстовский роман к такому же абсурду, и если мы припомним то, что сам Толстой говорил по поводу этого романа, мы сумеем приложить те же самые слова и к «Королю Лиру». Выразить в пересказе мысль и романа и трагедии совершенно невозможно, потому что вся суть дела заключается в сцеплении мыслей, а самое это сцепление, как говорит Толстой, составлено не мыслью, а чем‑то другим, и это что‑то другое не может быть передано непосредственно в словах, а может быть передано только непосредственным описанием образов, сцен, положений. Пересказать «Короля Лира» так же нельзя, как нельзя пересказать музыку своими словами, и потому метод пересказа есть наименее убедительный метод художественной критики. Но еще раз повторяем: эта основная ошибка не помешала Толстому сделать ряд блестящих открытий, которые на многие годы составят плодотворнейшие проблемы шекспирологии, но которые, конечно, будут освещены совершенно иначе, чем это сделано Толстым. В частности, применительно к Гамлету мы должны вполне согласиться с Толстым, когда он утверждает, что у Гамлета нет характера, но мы вправе спросить дальше: не заключено ли в этом отсутствии характера какое‑либо художественное задание, не имеет ли это какого‑нибудь смысла и является ли это просто ошибкой. Толстой прав, когда указывает на нелепость довода тех, кто полагает, будто глубина характера заключается в том, что изображен бесхарактерный человек. Но, может быть, целью трагедии вообще не является раскрытие характера самого но себе, и, может быть, она вообще равнодушна к изображению характера, а иногда, может быть, она даже сознательно пользуется характером совершенно не подходящим к событиям для того, чтобы извлечь из этого какой‑нибудь особенный художественный эффект?

В дальнейшем нам придется показать, как ложно, в сущности, мнение, что трагедия Шекспира представляет собой трагедию характера. Сейчас же мы примем как допущение, что отсутствие характера может не только проистекать из явного намерения автора, но что оно может быть ему нужно для каких‑нибудь совершенно определенных художественных целей, и постараемся раскрыть это на примере «Гамлета». Для этого обратимся к анализу структуры этой трагедии.

Мы сразу замечаем три элемента, из которых мы можем исходить в нашем анализе. Во‑первых, те источники, которыми пользовался Шекспир, то первоначальное оформление, которое было придано тому же самому материалу, во‑вторых, перед нами фабула и сюжет самой трагедии и, наконец, новое и более сложное художественное образование – действующие лица. Рассмотрим, в каком отношении эти элементы стоят друг к другу в нашей трагедии.

Толстой прав, когда начинает свое рассмотрение со сравнения саги о Гамлете с трагедией Шекспира{58}. В саге все понятно и ясно. Мотивы поступков принца вскрыты совершенно ясно. Все согласуется друг с другом, и каждый шаг оправдан и психологически и логически. Мы не станем останавливаться на этом, так как это уже достаточно вскрыто целым рядом исследований и едва ли могла бы возникнуть проблема загадки Гамлета, если бы мы имели дело только с этими древними источниками или со старой драмой о Гамлете, которая существовала до Шекспира. Во всех этих вещах нет решительно ничего загадочного. Уже из этого одного факта мы вправе сделать вывод совершенно обратный тому, который делает Толстой. Толстой рассуждает так: в легенде все понятно, в «Гамлете» все неразумно – следовательно, Шекспир испортил легенду. Гораздо правильнее был бы как раз обратный ход мысли. В легенде все логично и понятно, Шекспир имел, следовательно, в своих руках уже готовые возможности логической и психологической мотивировки, и если он этот материал обработал в своей трагедии так, что опустил все эти очевидные скрепы, которыми поддерживается легенда, то, вероятно, у него был в этом особенный умысел. И мы гораздо охотнее предположим, что Шекспир создал загадочность Гамлета, исходя из каких‑то стилистических заданий, чем то, что это вызвано было просто его неумением. Уже это сравнение заставляет нас совершенно иначе поставить проблему о загадке Гамлета; для нас это больше не загадка, которую нужно разрешить, не затруднение, которое должно быть обойдено, а известный художественный прием, который надо осмыслить. Правильнее было бы спрашивать, не почему Гамлет медлит, а зачем Шекспир заставляет Гамлета медлить? Потому что всякий художественный прием познается гораздо больше из его телеологической направленности, из той психологической функции, которую он исполняет, чем из причинной мотивированности, которая сама по себе может объяснить историку литературный, но никак не эстетический факт. Для того чтобы ответить на этот вопрос, зачем Шекспир заставляет Гамлета медлить, мы должны перейти ко второму сравнению и сопоставить фабулу и сюжет «Гамлета». Здесь надо сказать, что в основу сюжетного оформления положен уже упомянутый выше обязательный закон драматургической композиции той эпохи, так называемый закон временной непрерывности. Он сводится к тому, что действие на сцене текло непрерывно и что, следовательно, пьеса исходила совершенно из другой концепции времени, чем наши современные пьесы. Сцена не оставалась пустой ни одной минуты, и в то время как на сцепе происходил какой‑нибудь разговор, за сценой в это время совершались часто длинные события, требовавшие иногда нескольких дней для своего исполнения, и мы узнавали о них несколько сцен спустя. Таким образом, реальное время не воспринималось зрителем вовсе, и драматург все время пользовался условным сценическим временем, в котором все масштабы и пропорции были совершенно иными, нежели в действительности. Следовательно, Шекспирова трагедия всегда колоссальная деформация всех временных масштабов; обычно длительность событий, необходимые житейские сроки, временные размеры каждого поступка и действия – все это совершенно искажалось и приводилось к некоторому общему знаменателю сценического времени. Отсюда уже совершенно ясно, насколько нелепо ставить вопрос о медлительности Гамлета с точки зрения реального времени. Сколько медлит Гамлет и в каких единицах реального времени мы будем измерять его медлительность? Можно сказать, что реальные сроки в трагедии находятся в величайшем противоречии, что нет никакой возможности установить длительность всех событий трагедии в единицах реального времени и мы совершенно не можем сказать, сколько же времени протекает с минуты появления тени и до минуты убийства короля – день, месяц, год. Отсюда понятно, что решать психологически проблему медлительности Гамлета оказывается совершенно невозможным. Если он убивает через несколько дней, здесь вообще нет речи ни о какой медлительности с точки зрения житейской. Если же время тянется гораздо дольше, мы должны искать совершенно другие психологические объяснения для различных сроков – одних для месяца и других для года. Гамлет в трагедии совершенно независим от этих единиц реального времени, и все события трагедии измерены и соотнесены друг с другом во времени условном{59}, сценическом. Значит ли это, однако, что вопрос о медлительности Гамлета отпадает вовсе? Может быть, в этом условном сценическом времени медлительности нет вовсе, как думают некоторые критики, и времени автором отпущено на пьесу ровно столько, сколько ей нужно, и все совершается в свой срок? Однако мы легко увидим, что это не так, если припомним знаменитые монологи Гамлета, в которых он сам винит себя за промедление. Трагедия совершенно ясно подчеркивает медлительность героя и, что самое замечательное, дает ей совершенно разные объяснения. Проследим за этой основной линией трагедии. Сейчас же после разоблачения тайны, когда Гамлет узнает о том, что на него возложен долг мщения, он говорит, что он полетит к мщению на крыльях быстрых, как помыслы любви, со страниц воспоминаний он стирает все мысли, чувства, все мечты, всю жизнь и остается только с одним заветом тайным. Уже в конце того же действия он восклицает под невыносимой тяжестью обрушившегося на него открытия, что время вышло из пазов и что он рожден на роковой подвиг. Сейчас же после разговора с актерами Гамлет первый раз упрекает себя в бездействии. Его удивляет, что актер воспламенился при тени страсти, при вымысле пустом, а он молчит, когда он знает, что преступление погубило жизнь и царство великого властителя – отца. В этом знаменитом монологе замечательно то, что Гамлет сам не может понять причины своей медлительности, упрекает себя в позоре и в стыде, но один только он знает, что он не трус. Здесь же дана первая мотивировка оттягивания убийства. Мотивировка та, что, может быть, слова тени не заслуживают доверия, что, может быть, это было привидение и что показания призрака надо проверить. Гамлет затевает свою знаменитую «мышеловку», и у него не остается больше никаких сомнений. Король выдал сам себя, и Гамлет не сомневается больше, что тень сказала правду. Его зовут к матери, и он заклинает себя, что он не должен поднять на нее меч.

Теперь пора ночного колдовства.
Скрипят гроба, и дышит ад заразой.
Сейчас я мог бы пить живую кровь
И на дела способен, от которых
Я отшатнулся б днем. Нас мать звала.
Без зверства, сердце! Что бы ни случилось,
Души Нерона в грудь мне не вселяй.
Я ей скажу без жалости всю правду
И, может статься, на словах убью.
Но это мать родная – и рукам
Я воли даже в ярости не дам… (III, 2)

Убийство назрело, и Гамлет боится, как бы он не поднял меч на мать, и, что самое замечательное, вслед за этим идет сейчас же другая сцена – молитва короля. Гамлет входит, вынимает меч, становится сзади – он может его сейчас убить; вы помните, с чем вы оставили только что Гамлета, как он заклинал сам себя пощадить мать, вы готовы к тому, что он сейчас убьет короля, но вместо этого вы слышите:

Он молится. Какой удачный миг!

Удар мечом – и он взовьется к небу… (III, 3)

Но Гамлет через несколько стихов влагает меч в ножны и дает совершенно новую мотивировку своей медлительности. Он не хочет погубить короля, когда тот молится, в минуту раскаяния.

Назад, мой меч, до самой страшной встречи!
Когда он будет в гневе или пьян,
В объятьях сна или нечистой неги,
В пылу азарта, с бранью на устах
Иль в помыслах о новом зле, с размаху
Руби его, чтоб он свалился в ад
Ногами вверх, весь черный от пороков.
…Еще поцарствуй.
Отсрочка это лишь, а не лекарство.

В следующей же сцене Гамлет убивает Полония, подслушивающего за ковром, совершенно неожиданно ударяя шпагой в ковер с восклицанием: «Мышь!» И из этого восклицания и из его слов к трупу Полония дальше совершенно ясно, что он имел в виду убить короля, потому что именно король – это мышь, которая попалась только что в мышеловку, и именно король есть тот другой, «поважнее», за которого Гамлет принял Полония. Уже о том мотиве, который удалил руку Гамлета с мечом, занесенную над королем только что, – нет речи. Сцена предыдущая кажется логически совершенно не связанной с этой, и одна из них должна заключить в себе какое‑то видимое противоречие, если только верна другая. Эту сцену убийства Полония, как разъясняет Куно Фишер, очень согласно почти все критики считают доказательством бесцельного, необдуманного, непланомерного образа действий Гамлета, и недаром почти все театры и очень многие критики совершенно обходят молчанием сцену с молитвой короля, пропускают ее вовсе, потому что они отказываются понять, как это возможно столь явно неподготовленным вводить мотив задержания. Нигде в трагедии, ни раньше, ни после, нет больше того нового условия для убийства, которое Гамлет себе ставит: убить непременно в грехе, так, чтобы погубить короля и за могилой. В сцене с матерью Гамлету опять является тень, но он думает, что тень пришла упреками осыпать сына за медлительность его в отмщеньи; и, однако, он не оказывает никакого сопротивления, когда его отправляют в Англию, и в монологе после сцены с Фортинбрасом сравнивает себя с этим отважным вождем и опять упрекает себя в безволии. Он опять считает свою медлительность позором и заканчивает монолог решительно:

О мысль моя, отныне будь в крови.
Живи грозой иль вовсе не живи!
(IV, 4)

Мы застаем Гамлета дальше на кладбище, затем во время разговора с Горацио, наконец, во время поединка, и уже до самого конца пьесы нет ни одного упоминания о месте, и только что данное Гамлетом обещание о том, что его единой мыслью будет кровь, не оправдывается ни в одном стихе последующего текста. Перед поединком он полон грустных предчувствий:

«Надо быть выше суеверий. На все господня воля. Даже в жизни и смерти воробья. Если чему‑нибудь суждено случиться сейчас, значит этого не придется дожидаться… Самое главное – быть всегда наготове» (V, 2).

Он предчувствует свою смерть, и зритель вместе с ним. И до самого конца поединка у него нет мысли о мести, и, что самое замечательное, сама катастрофа происходит так, что она кажется нам подстегнутой совершенно для другой линии интриги; Гамлет не убивает короля во исполнение основного завета тени, зритель раньше узнает, что Гамлет умер, что яд в его крови, что в нем нет жизни и на полчаса; и только после этого, уже стоя в могиле, уже безжизненный, уже во власти смерти, он убивает короля.

Самая сцена построена таким образом, что не оставляет ни малейшего сомнения в том, что Гамлет убивает короля за его последние злодеяния, за то, что он отравил королеву, за то, что он убил Лаэрта и его – Гамлета. Об отце нет ни слова, зритель как бы забыл о нем вовсе. Эту развязку «Гамлета» все считают совершенно удивительной и непонятной, и почти все критики соглашаются в том, что даже это убийство все же оставляет впечатление невыполненного долга или долга, выполненного совершенно случайно. Казалось бы, пьеса все время была загадочной, потому что Гамлет не убивал короля; наконец убийство совершилось, и, казалось бы, загадочность должна кончиться, но нет, она только что начинается. Мезьер совершенно точно говорит: «Действительно, в последней сцене все возбуждает наше удивление, все неожиданно от начала до конца». Казалось бы, мы всю пьесу ждали только, чтобы Гамлет убил короля, наконец он убивает его, откуда же снова наше удивление и непонимание? «Последняя сцена драмы, – говорит Соколовский, – основана на коллизии случайностей, соединившихся так внезапно и неожиданно, что комментаторы с прежними взглядами даже серьезно обвиняли Шекспира в неудачном окончании драмы… Надо было придумать вмешательство именно какой‑нибудь посторонней силы… Этот удар был чисто случаен и напоминал, в руках Гамлета, острое оружие, которое иногда дают в руки детям, управляя в то же время рукояткой…» (127, с. 42‑43).

Берне правильно говорит, что Гамлет убивает короля не только в отмщение за отца, но и за мать и за себя. Джонсон упрекает Шекспира за то, что убийство короля происходит не по обдуманному плану, но как неожиданная случайность. Альфонсо говорит: «Король убит не вследствие хорошо обдуманного намерения Гамлета (благодаря ему он, может быть, никогда не был бы убит), а благодаря событиям, независимым от воли Гамлета». Что устанавливает рассмотрение этой основной линии интриги «Гамлета»? Мы видим, что и в своем сценическом условном времени Шекспир подчеркивает медлительность Гамлета, то затушевывает ее, оставляя целые сцены без упоминания о стоящей перед ним задаче, то вдруг обнажает и открывает это в монологах Гамлета так, что можно с совершенной точностью сказать, что зритель воспринимает медлительность Гамлета не постоянно, равномерно, а взрывами. Медлительность эта затушевана – и вдруг взрыв монолога; зритель, когда оглядывается назад, особенно остро отмечает эту медлительность, и затем действие опять тянется затушевано до нового взрыва. Таким образом, в сознании зрителя все время соединены две несоединимые идеи: с одной стороны, он видит, что Гамлет должен отомстить, он видит, что никакие ни внутренние, ни внешние причины не мешают Гамлету сделать это; больше того, автор играет с его нетерпением, он заставляет его видеть воочию, когда меч Гамлета занесен над королем и затем вдруг, совершенно неожиданно, опущен; а с другой стороны, он видит, что Гамлет медлит, но он не понимает причин этой медлительности и он все время видит, что драма развивается в каком‑то внутреннем противоречии, когда перед ней все время ясно намечается цель, а зритель ясно сознает те отклонения от пути, которые совершает в своем развитии трагедия.

В таком построении сюжета мы вправе сейчас же увидеть нашу кривую сюжетной формы. Наша фабула развертывается по прямой линии, и если бы Гамлет убил короля сейчас же после разоблачений тени, он бы прошел эти две точки по кратчайшему расстоянию. Но автор поступает иначе: он все время заставляет нас с совершенной ясностью сознавать ту прямую линию, по которой должно было бы идти действие, для того чтобы мы могли острее ощутить те уклоны и петли, которые оно описывает на самом деле.

Таким образом, и здесь мы видим, что задача сюжета заключается как бы в том, чтобы отклонить фабулу от прямого пути, заставить ее пойти кривыми путями, и, может быть, здесь, в самой этой кривизне развития действия, мы найдем те нужные для трагедии сцепления фактов, ради которых пьеса описывает свою кривую орбиту.

Для того чтобы понять это, надо опять обратиться к синтезу, к физиологии трагедии, надо из смысла целого попытаться разгадать, какую функцию несет эта кривая линия и почему автор с такой исключительной и единственной в своем роде смелостью заставляет трагедию отклоняться от прямого пути.

Начнем с конца, с катастрофы. Две вещи здесь легко бросаются в глаза исследователю: во‑первых, то, что основная линия трагедии, как это отмечено выше, здесь затемнена и затушевана. Убийство короля происходит среди всеобщей свалки, это только одна из четырех смертей, все они вспыхивают внезапно, как смерч; за минуту до этого зритель не ожидает этих событий, и ближайшие мотивы, определившие собой убийство короля, настолько очевидно заложены в последней сцене, что зритель забывает о том, что он наконец достиг тон точки, к которой все время вела его трагедия и никак не могла довести. Как только Гамлет узнает о смерти королевы, он сейчас вскрикивает:

Средь нас измена! – Кто ее виновник?
Найти его!

Лаэрт открывает Гамлету, что все это проделки короля. Гамлет восклицает :
Как, и рапира с ядом? Так ступай,
Отравленная сталь, по назначенью!

И, наконец, дальше, подавая королю кубок с ядом:
Так на же, самозванец‑душегуб!
Глотай свою жемчужину в растворе!
За матерью последуй!

Нигде ни одного упоминания об отце, везде все причины упираются в происшествие последней сцены. Так трагедия подходит к своей конечной точке, но от зрителя скрыто, что это и есть та точка, к которой мы все время стремились. Однако рядом с этим прямым затушеванием очень легко вскрыть и другое, прямо противоположное, и мы легко можем показать, что сцена убийства короля трактована как раз в двух противоположных психологических планах: с одной стороны, эта смерть затушевана рядом ближайших причин и других сопутствующих смертей, с другой стороны, она выделена из этого ряда всеобщих убийств так, как это, кажется, нигде не сделано в другой трагедии. Очень легко показать, что все остальные смерти происходят как бы незаметно; королева умирает, и сейчас же об этом никто не упоминает больше, Гамлет только прощается с ней: «Прощай, несчастная королева». Так же точно смерть Гамлета как‑то затенена, погашена. Опять сейчас после упоминания о Гамлетовой смерти о ней непосредственно ничего больше не говорится. Незаметно умирает и Лаэрт, и, что самое важное, перед смертью он обменивается прощением с Гамлетом. Смерть свою и своего отца он прощает Гамлету и сам просит прощения за убийство. Эта внезапная, совершенно неестественная перемена в характере Лаэрта, который все время горел местью, является совершенно немотивированной в трагедии и самым наглядным образом показывает нам, что она нужна только для того, чтобы погасить впечатление от этих смертей и на этом фоне опять выделить смерть короля. Выделена эта смерть, как я уже говорил, при помощи совершенно исключительного приема, которому трудно указать равный в какой‑нибудь трагедии. Что необычайно в этой сцене (см. приложение II), это то, что Гамлет, совершенно непонятно для чего, дважды убивает короля – сперва отравленным острием шпаги, затем заставляет его выпить яд. Для чего это нужно? Конечно, по ходу действия это не вызвано ничем, потому что тут у нас на глазах и Лаэрт и Гамлет умирают только от действия одного яда – шпаги. Здесь единый акт – убийство короля – как бы разложен надвое, как бы удвоен, подчеркнут и выделен для того, чтобы особенно ярко и остро дать зрителю ощутить, что трагедия подошла к своей последней точке. Но, может быть, это двойное убийство короля, столь методически несообразное и психологически ненужное, имеет какой‑нибудь другой сюжетный смысл?

И его очень нетрудно найти. Припомним, какое значение имеет вся катастрофа: мы приходим к конечной точке трагедии – к убийству короля, которого мы ожидали все время, начиная с первого акта, но мы приходим к этой точке совершенно другим путем: она возникает как следствие совершенно нового фабульного ряда, и, когда мы попадаем в эту точку, мы не осознаем сразу, что это та именно точка и есть, к которой все время устремлялась трагедия.

Таким образом, для нас делается совершенно ясно, что в этой точке сходятся два все время расходившихся на наших глазах ряда, две линии действия и, конечно, этим двум различным линиям соответствует и раздвоенное убийство, которое как бы заканчивает одну и другую линию. И сейчас же опять поэт начинает маскировать это короткое замыкание двух токов в катастрофе, и в коротком послесловии трагедии, когда Горацио, по обычаю шекспировских героев, пересказывает кратко все содержание пьесы, он опять затушевывает это убийство короля и говорит:

Я всенародно расскажу про все
Случившееся. Расскажу о страшных
Кровавых и безжалостных делах,
Превратностях, убийствах по ошибке,
Наказанном двуличье и к концу ‑
О кознях пред развязкой, погубивших
Виновников.

И в этой общей куче смертей и кровавых дел опять расплывается и тонет катастрофическая точка трагедии. В этой же сцене катастрофы мы совершенно ясно видим, какой огромной силы достигает художественная формовка сюжета и какие эффекты извлекает из нее Шекспир. Если вглядеться в порядок этих смертей, мы увидим, насколько Шекспир изменяет их естественный порядок исключительно для того, чтобы превратить их в художественный ряд. Смерти слагаются в мелодию, как звуки, на деле король умирает до Гамлета, а в сюжете еще мы ничего не слышали о смерти короля, но уже знаем, что Гамлет умер и что в нем нет жизни на полчаса, Гамлет переживает всех, хотя мы знаем о том, что он умер, и хотя он ранен всех раньше. Все эти перегруппировки основных событий вызваны только одним требованием – требованием нужного психологического эффекта. Когда мы узнаем о смерти Гамлета, мы окончательно теряем всякую надежду на то, что трагедия когда‑нибудь достигнет той точки, куда она стремится. Нам кажется, что конец трагедии принял как раз противоположное направление, и как раз в ту минуту, когда мы меньше всего ожидаем этого, когда это кажется нам невозможным, тогда именно это и свершается. И Гамлет в своих последних словах прямо указывает на какой‑то тайный смысл во всех этих событиях, когда он закапчивает просьбой к Горацио пересказать, как все это было, чем все это было вызвано, просит его передать внешний очерк событий, который сохраняет и зритель, и заканчивает: «Дальнейшее – молчанье». И для зрителя действительно остальное совершается в молчании, в том недосказанном в трагедии остатке, который возникает из этой удивительно построенной пьесы. Новые исследователи охотно подчеркивают чисто внешнюю сложность этой пьесы, которая ускользала от прежних авторов. «Здесь мы видим несколько параллельных фабульных цепей: историю убийства отца Гамлета и месть Гамлета, историю смерти Полония и месть Лаэрта, историю Офелии, историю Фортинбраса, развитие эпизодов с актерами, с поездкой Гамлета в Англию. На протяжении трагедии место действия меняется двадцать раз. В пределах каждой сцены мы видим быстрые смены тем, персонажей. Изобилует игровой элемент… Мы имеем много разговоров не на тему интриги… вообще развитие эпизодов, перебивающих действие…» (110, с. 182).

Однако легко видеть, что дело здесь вовсе не в тематической пестроте, как полагает автор, что перебивающие эпизоды очень тесно связаны с основной интригой – и эпизод с актерами, и разговоры могильщиков, которые в шуточном плане опять рассказывают о смерти Офелии, и убийство Полония, и все остальное. Сюжет трагедии раскрывается перед нами в окончательном виде так: с самого начала сохраняется вся фабула, лежащая в основе легенды, и зритель все время имеет перед собой ясный скелет действия, те нормы и пути, по которым действие развивалось. Но все время действие уклоняется от этих намеченных фабулой путей, сбивается на другие пути, вычерчивает сложную кривую, и в некоторых высших точках, в монологах Гамлета, читатель как бы взрывами вдруг узнает о том, что трагедия уклонилась от пути. И эти монологи с самоупреками в медлительности имеют то главное назначение, что они должны заставить нас ясно ощутить, насколько делается не то, что должно было бы делаться, и должны еще раз ясно представить перед нашим сознанием ту конечную точку, куда действие все же должно быть направлено. Всякий раз после такого монолога мы опять начинаем думать, что действие выпрямится, и так до нового монолога, который опять открывает нам, что действие опять искривилось. В сущности, структуру этой трагедии можно выразить при помощи одной чрезвычайно простой формулы. Формула фабулы: Гамлет убивает короля, чтобы отомстить за смерть отца. Формула сюжета – Гамлет не убивает короля. Если содержание трагедии, ее материал рассказывает о том, как Гамлет убивает короля, чтобы отомстить за смерть отца, то сюжет трагедии показывает нам, как он не убивает короля, а когда убивает, то это выходит вовсе не из мести. Таким образом, двойственность фабулы‑сюжета – явное протекание действия в двух планах, все время твердое сознание пути и отклонения от него – внутреннее противоречие – заложены в самых основах этой пьесы. Шекспир как будто выбирает наиболее подходящие события для того, чтобы выразить то, что ему нужно, он выбирает материал, который окончательно несется к развязке и заставляет его мучительно уклоняться от нее. Он пользуется здесь тем психологическим методом, который Петражицкий прекрасно назвал методом дразнений чувств и который он хотел ввести как экспериментальный метод исследования. В самом деле, трагедия все время дразнит наши чувства, она обещает нам исполнения цели, которая с самого начала стоит перед нашими глазами, и все время отклоняет и отводит нас от этой цели, напрягая наше стремление к этой цели и заставляя мучительно ощущать каждый шаг в сторону. Когда, наконец, цель достигнута, оказывается, что мы приведены к ней совершенно другим путем, и два разных пути, которые, казалось нам, шли в противоположные стороны и враждовали во все время развития трагедии, вдруг сходятся в одной общей точке, в раздвоенной сцене убийства короля. К убийству в конце концов приводит то, что все время отводило от убийства, и катастрофа, таким образом, достигает снова высшей точки противоречия, короткого замыкания противоположного направления двух токов. Если мы прибавим к этому, что во все время развития действия оно перебивается совершенно иррациональным материалом, для нас станет ясно, насколько эффект непонятности лежал в самых заданиях автора. Вспомним безумие Офелии, вспомним повторное безумие Гамлета, вспомним, как он дурачит Полония и придворных, вспомним напыщенно бессмысленную декламацию актера, вспомним непереводимый до сих пор на русский язык цинизм разговора Гамлета с Офелией, вспомним клоунаду могильщиков, – и мы везде и всюду увидим, что весь этот материал, как во сне, перерабатывает те же самые события, которые только что были даны в драме, но сгущает, усиливает и подчеркивает их бессмыслицу, и мы тогда поймем истинное назначение и смысл всех этих вещей. Это как бы громоотводы бессмыслицы, которые с гениальной расчетливостью расставлены автором в самых опасных местах своей трагедии для того, чтобы довести дело как‑нибудь до конца и сделать вероятным невероятное, потому что невероятна сама по себе трагедия Гамлета так, как она построена Шекспиром; но вся задача трагедии, как и искусства, заключается в том, чтобы заставить лас пережить невероятное, для того чтобы какую‑то необычайную операцию проделать над нашими чувствами. И для этого поэты пользуются двумя интересными приемами: во‑первых, – это громоотводы бессмыслицы, как мы называем все эти иррациональные части «Гамлета». Действие развивается с окончательной невероятностью, оно грозит показаться нам нелепым, внутренние противоречия сгущаются до крайности, расхождение двух линий достигает своего апогея, кажется, вот‑вот они разорвутся, оставят одна другую, и действие трагедии треснет и вся она расколется, – и в эти самые опасные минуты вдруг действие сгущается и совершенно откровенно переходит в безумный бред, в повторное сумасшествие, в напыщенную декламацию, в цинизм, в открытое шутовство. Рядом с этим откровенным безумием невероятность пьесы, противопоставленная ему, начинает казаться правдоподобной и действительной. Безумие введено в таком обильном количестве в эту пьесу для того, чтобы спасти ее смысл. Бессмыслица отводится, как по громоотводу{60}, всякий раз, когда она грозит разорвать действие, и разрешает катастрофу, которая каждую минуту должна возникнуть. Другой прием, которым пользуется Шекспир для того, чтобы заставить нас вложить свои чувства в невероятную трагедию, сводятся к следующему: Шекспир допускает как бы условность в квадрате, вводит сцену на сцене, заставляет своих героев противопоставлять себя актерам, одно и то же событие дает дважды, сперва как действительное, затем как разыгранное актерами, раздваивает свое действие и его фиктивной, вымышленной частью, второй условностью, затушевывает и скрывает невероятность первого плана.

Возьмем простейший пример. Актер декламирует свой патетический монолог о Пирре, актер плачет, но Гамлет сейчас же в монологе подчеркивает, что это только слезы актера, что он плачет из‑за Гекубы, до которой ему нет никакого дела, что эти слезы и страсти только фиктивные. И когда он противополагает этой фиктивной страсти актера свою страсть, она кажется нам уже не фиктивной, а настоящей, и мы с необыкновенной силой переносимся в нее. Или так же точно применен тот же прием раздвоения действия и введения в пего действия фиктивного в знаменитой сцене с «мышеловкой». Король и королева на сцене изображают фиктивную картину убийства мужа, а король и королева – зрители приходят от этого фиктивного изображения в ужас. И это раздвоение двух планов, противоположение актеров и зрителей заставляет нас с необычайной серьезностью и силой почувствовать смущение короля, как действительное. Невероятность, лежащая в основе трагедии, спасена, потому что она обставлена с двух сторон надежными стражами: с одной стороны, громоотвод откровенного бреда, рядом с которым трагедия получает видимый смысл; с другой стороны, громоотвод откровенной фиктивности, лицедейства, второй условности, рядом с которой первый план кажется настоящим. Это напоминает то, как если бы на картине находилось изображение другой картины. Но не только это противоречие заложено в основе нашей трагедии, в ней лежит и другое, не менее важное для ее художественного эффекта. Это второе противоречие заключается в том, что выбранные Шекспиром действующие лица как‑то не соответствуют тому ходу действий, который он наметил, и Шекспир своей пьесой дает наглядное опровержение того общего предрассудка, будто характеры действующих лиц должны определять собой действия и поступки героев. Но казалось бы, что, если Шекспир хочет изобразить, убийство, которое никак не может состояться, он должен поступить или по рецепту Вердера, то есть обставить исполнение задачи возможно более сложными препятствиями внешнего порядка, для того чтобы преградить дорогу своему герою, либо он должен был бы поступить по рецепту Гёте и показать, что задача, которая возложена на героя, превышает его силы, что от него требуют невозможного, несовместимого с его природой, титанического. Наконец, у автора был еще третий выход – он мог поступить по рецепту Берне и изобразить самого Гамлета бессильным, трусливым и плаксивым человеком. Но автор не только не сделал ни одного, ни другого, ни третьего, но во всех трех отношениях пошел в прямо противоположном направлении: он убрал всякие объективные препятствия с пути своего героя; в трагедии решительно не показано, что мешает Гамлету убить короля сейчас же после слов тени, дальше, он потребовал от Гамлета самой посильной для него задачи убийства, потому что на протяжении пьесы Гамлет трижды становится убийцей в совершенно эпизодических и случайных сценах. Наконец, он изобразил Гамлета человеком исключительной энергии и огромной силы и выбрал себе героя, прямо противоположного тому, который ответил бы его фабуле.

Именно поэтому критикам и пришлось, чтобы спасти положение, внести указанные коррективы и либо приспособить фабулу к герою, либо героя приспособить к фабуле, потому что они все время исходили из ложного убеждения, что между героем и фабулой должна существовать прямая зависимость, что фабула выводится из характера героев, как характеры героев понимаются из фабулы.

Но все это наглядно опровергает Шекспир. Он исходит как раз из противоположного, именно из полного несоответствия героев и фабулы, из коренного противоречия характера и событий. И нам, знакомым уже с тем, что сюжетное оформление тоже исходит из противоречия с фабулой, не трудно уже найти и понять смысл этого противоречия, возникающего в трагедии. Дело в том, что по самому строю драмы, кроме естественной последовательности событий, в ней возникает еще одно единство, это единство действующего лица или героя. Ниже мы будем иметь случай показать, как развивается понятие о характере героя, но уже сейчас мы может допустить, что поэт, который играет все время на внутреннем противоречии между сюжетом и фабулой, очень легко может использовать это второе противоречие – между характером его героя и между развитием действия. Психоаналитики совершенно правы, когда они утверждают, что сущность психологического воздействия трагедии заключается в том, что мы идентифицируем себя с героем. Это совершенно верно, что герой есть точка в трагедии, исходя из которой автор заставляет нас рассматривать всех остальных действующих лиц и все происходящие события. Именно эта точка собирает воедино наше внимание, она служит точкой опоры для нашего чувства, которое иначе потерялось бы, бесконечно отклоняясь в своих оценках, В своих волнениях за каждое действующее лицо. Если бы мы одинаково оценивали и волнение короля, и волнение Гамлета, и надежды Полония, и надежды Гамлета, – наше чувство заблудилось бы в этих постоянных колебаниях, и одно и то же событие представлялось бы нам совершенно в противоположных смыслах. Но трагедия поступает иначе: она придает нашему чувству единство, заставляет его все время сопровождать героя и уже через героя воспринимать все остальное. Достаточно взглянуть только на всякую трагедию, в частности на Гамлета, для того чтобы увидеть, что все лица в этой трагедии изображены такими, какими их видит Гамлет. Все события преломляются через призму его души, и, таким образом, автор созерцает трагедию в двух планах: с одной стороны, он видит все глазами Гамлета, а с другой стороны, он видит самого Гамлета своими собственными глазами, так что всякий зритель трагедии сразу и Гамлет и его созерцатель. Из этого становится уже совершенно понятной та огромная роль, которая выпадает на действующее лицо вообще и на героя в частности в трагедии. Мы имеем здесь совершенно новый психологический план, и если в басне мы открываем два направления внутри одного и того же действия, в новелле – один план фабулы и другой план сюжета, то в трагедии мы замечаем еще один новый план: мы воспринимаем события трагедии, ее материал, затем мы воспринимаем сюжетное оформление этого материала и, наконец, третье, мы воспринимаем еще один план – психику и переживания героя. И так как все эти три плана относятся в конце концов к одним и тем же фактам, но только взятым в трех разных отношениях, естественно, что между этими планами должно существовать внутреннее противоречие, хотя бы для того, чтобы наметить расхождение этих планов. Чтобы понять, как строится трагический характер, можно воспользоваться аналогией, и эту аналогию мы видим в той психологической теории портрета, которую выдвинул Христиансен: для него проблема портрета заключается раньше всего в вопросе, каким образом портретист передает на картине жизнь, как он заставляет жить лицо на портрете и как он достигает того эффекта, который присущ одному только портрету, именно то, что он изображает живого человека. В самом деле, если мы станем искать отличие портрета от картины, мы никогда не найдем его ни в каких внешних формальных и материальных признаках. Мы знаем, что картина может изображать одно какое‑нибудь лицо и на портрете могут быть изображены несколько лиц, портрет может включать в себя и пейзажи и натюрморт, и мы никогда не найдем различия между картиной и портретом, если за основу не возьмем именно ту жизнь, которая отличает всякий портрет. Христиансен берет за исходный пункт своего исследования тот факт, что «неодушевленность стоит во взаимной связи с пространственными размерами. С величиной портрета возрастает не только полнота его жизни, но и решительность ее проявлений, прежде всего спокойствие ее походки. Портретисты знают по опыту, что более крупная голова легче говорит» (124, с. 283).

Это приводит к тому, что наш глаз отрешается от одной определенной точки, с которой он рассматривает портрет, что портрет лишается своего композиционного неподвижного центра, что глаз блуждает по портрету взад и вперед, «от глаза ко рту, от одного глаза к другому и ко всем моментам, заключающим в себе выражение лица» (124, с. 284).

Из различных точек картины, на которых останавливается глаз, он вбирает в себя различное выражение лица, различное настроение, и отсюда возникает та жизнь, то движение, та последовательная смена неодинаковых состояний, которая в противоположность оцепенению неподвижности составляет отличительную черту портрета. Картина всегда пребывает в том виде, как она создана, портрет постоянно меняется, и отсюда его жизнь. Христиансен формулировал психологическую жизнь портрета в следующей формуле: «Это физиономическое несовпадение разных факторов выражения лица.

Возможно, конечно, и, кажется, рассуждая отвлеченно, даже гораздо естественнее заставить отражаться в углах рта, в глазах и в остальных частях лица одно и то же душевное настроение… Тогда портрет звучал бы в одном‑едином тоне… Но он был бы как вещь звучащая, лишенная жизни. Поэтому‑то художник дифференцирует душевное выражение и дает одному глазу несколько иное выражение, чем другому, и в свою очередь иное складкам рта и так повсюду. Но простых различий недостаточно, они должны гармонически относиться друг к другу… Главный мелодический мотив лица дается отношением рта и глаза друг к другу: рот говорит, глаз отвечает, в складках рта сосредоточивается возбуждение и напряженность воли, в глазах господствует разрешающее спокойствие интеллекта… Рот выдает инстинкты и все, чего хочет достигнуть человек; глаз открывает, чем он сделался в реальной победе или в усталой резиньяции…» (124, с. 284‑285).

В этой теории Христиансен толкует портрет как драму. Портрет передает нам не просто лицо и застывшее в нем душевное выражение, а нечто гораздо большее: он передает нам смену душевных настроений, целую историю души, ее жизнь. Нам думается, что совершенно аналогично зритель подходит и к проблеме характера трагедии. Характер в точном смысле этого слова может быть выдержан только в эпосе, как духовная жизнь в портрете. Что касается характера трагедии, то для того, чтобы он жил, он должен быть составлен из противоречивых черт, он должен переносить нас от одного душевного движения к другому. Так же точно, как в портрете физиономическое несовпадение разных факторов выражения лица есть основа нашего переживания, – в трагедии психологическое несовпадение разных факторов выражения характера есть основа трагического чувства. Трагедия именно потому может совершать невероятные эффекты с нашими чувствами, что она заставляет их постоянно превращаться в противоположные, обманываться в своих ожиданиях, наталкиваться на противоречия, раздваиваться; и когда мы переживаем «Гамлета», нам кажется, что мы пережили тысячи человеческих жизней в один вечер, а точно – мы успели перечувствовать больше, чем в целые годы нашей обычной жизни. И когда мы вместе с героем начинаем чувствовать, что он более не принадлежит себе, что он делает не то, что он делать был бы должен, – тогда именно трагедия вступает в свою силу. Замечательно выражает это Гамлет, когда в письме к Офелии клянется ей в вечной любви до тех пор, пока «эта машина» принадлежит ему. Русские переводчики обыкновенно передают слово «машина» словом «тело», не понимая, что в этом слове самая суть трагедии. Гончаров был глубоко прав, когда говорил, что трагедия Гамлета в том, что он не машина, а человек.

В самом деле, вместе с трагическим героем мы начинаем ощущать себя в трагедии машиной чувств, которая направляется самой трагедией, которая приобретает над нами поэтому совершенно особенную и исключительную власть.

Мы подходим к некоторым итогам. Мы можем теперь формулировать то, что мы нашли, как тройное противоречие, лежащее в основе трагедии: противоречив фабулы и сюжета и действующих лиц. Каждый из этих элементов направлен как бы в совершенно разные стороны, и для нас совершенно понятно, что тот новый момент, который вносит трагедия, есть следующий: уже в новелле мы имели дело с раздвоением планов, мы одновременно переживали события в двух противоположных направлениях: в одном, которое давало ему фабула, и в другом, которое они приобретали в сюжете. Эти же два противоположных плана сохранены и в трагедии, и мы указывали все время на то, что, читая «Гамлета», мы движем наши чувства в двух планах: с одной стороны, мы все яснее и яснее сознаем цель, к которой идет трагедия, с другой стороны, мы столь же ясно видим, насколько она уклоняется от этой цели. Что же нового привносит трагический герой? Совершенно очевидно, что он объединяет в каждый данный момент оба эти плана и что он является высшим и постоянно данным единством того противоречия, которое заложено в трагедии. Мы уже указывали на то, что вся трагедия строится все время с точки зрения героя, и значит, он есть та объединяющая два противоположных тока сила, которая все время собирает в одно переживание, приписывая его герою, оба противоположных чувства. Таким образом два противоположных плана трагедия все время ощущаются нами как единство, так как они объединены в трагическом герое, с которым мы себя идентифицируем. И та простая двойственность, которую мы нашли уже в рассказе, заменяется в трагедии неизмеримо более острой и высшего порядка двойственностью, которая возникает из того, что мы, с одной стороны, видим всю трагедию глазами героя, а с другой – видим героя своими собственными глазами. Что это действительно так и что, в частности, так следует понимать «Гамлета», убеждает нас синтез сцены катастрофы, анализ которой приведен нами раньше. Мы показали, что в этой точке сходятся два плана трагедии, две линии ее развития, которые, как нам казалось, уводили в совершенно противоположные стороны, и это их неожиданное совпадение вдруг преломляет всю трагедию совершенно особенным образом и представляет все протекшие события в совершенно ином виде. Зритель обманут. Все то, что он считал уклонением от пути, привело его именно туда, куда он стремился все время, а когда он попал в конечный пункт, он не сознает его как цель своего странствия. Противоречия не только сошлись, но и поменялись своими ролями – и это катастрофическое обнажение противоречий объединяется для зрителя в переживании героя, потому что в конце концов только эти переживания принимает он как свои. И зритель не испытывает удовлетворения и облегчения от убийства короля, его натянутые в трагедии чувства не получают вдруг простого и плоского разрешения. Король убит, и сейчас же внимание зрителя, как молния, перенесено на дальнейшее, на смерть самого героя, и в этой новой смерти зритель ощущает и переживает все те трудные противоречия, которые раздирали его сознание и бессознательное во все время созерцания трагедии.

И когда трагедия – и в последних словах Гамлета и в речи Горацио – как бы снова описывает свой круг, зритель совершенно ясно ощущает то раздвоение, на котором она построена. Рассказ Горацио возвращает его мысль к внешнему плану трагедии, к ее «словам, словам, словам». Остальное, как говорит Гамлет, – молчание.

Сочинение

Три с половиной часа с лихвой хватит для того, чтобы медленно прочитать трагедию «Гамлет», которая принадлежит перу гениального британского драматурга Вильяма Шекспира. Её определяющие черты - сжатость и лаконичность изложения, ни одного лишнего слова. Целиком состоит из философии, психологии, символов и тайн, которые до сих пор захватывают воображение множества ученых, художников, критиков. И еще - всемирная слава. «Гамлет, принц датский» - произведение искусства и человеческой гениальности, в котором связались кровь, лирика, любовь, где тысячи граней, где есть сюжет в сюжете и трагедия в трагедии, где реальность переплелась потусторонним миром, безумием, исступлением. Образ Гамлета уже давно выбит на скрижалях классики мировой литературы. Толкование этой фигуры, ее загадочности, «безумия», мудрых раздумий, которые вложил в уста принца английский драматург, а эти реплики приобрели настоящую афористичность, о чем свидетельствует солидное количество людей, которые употребляют шекспировские фразы, не сознавая даже их происхождение. А что может быть лучшим подтверждением?

Произведение стало тем полем литературной брани, где сломано не одну тысячу копий. И все это - общие фразы. Важным является только то, что именно вызывает в наших душах, сердцах большая трагедия не менее большого мастера. «Нет ничего хорошего и ничего плохого: это лишь раздумья делают все таким», как сказал Гамлет. А эти слова ярко указывают на ценность собственных субъективных взглядов, ведь они формируют наше восприятие мира. Поэтому я, отдав дань каноничности изложения, остановлюсь на своих личных ощущениях и впечатлениях.

Вираж первой мысли: монологи и диалоги героев словно стоят выше общей композиции и сюжета произведения. Они будут иметь содержание и глубину даже вне контекста, и это, я считаю, является ключевым отличием. Мысль друга целиком сдалась в плен теме любви. Реалист Шекспир акцентирует внимание на этом потому, что Любовью правит время. Этими словами он наделяет ни кого другого, как короля, брата умершего! В них ощущается (мной, по крайней мере) страх того, что его злодеяния могут обратиться к нему той же самой монетой.

Также очень интересным есть легкий, будто дым, намек на предрассудки нравственности относительно поведения любимой: помните приказ Полония и Лаэрта Офелии? А несчастную ее судьбу? Возникает целиком резонная мысль: а или не сложилось бы все по-иному, если бы девушка слушалась своего сердца, а не родных? Вопрос риторический, на то, собственно, и трагедия. Пик третьей мысли: конечно же, бытие. Вопрос жизни и смерти, который, перефразируя слова одного философа, уже настолько замучен и похоронен под грудой стольких толкований, что, кажется, потерял свое первоначальное значение.

Итак, бытие, человеческая судьба, момент выбора, оценка событий нашего существования. Меня и до сих пор пронизывают слова о снах, «…которые сняться нам в смертном сне, когда покинем этот бренный мир…», о том «неизвестный край, откуда не возвратиться». Художник удивительно четко, лаконично и метко формулирует в этом известнейшем монологе Гамлета человеческие страхи и раздумья, которые охватывали каждого из смертных, но далеко не каждый мог их так выразить. В чем смысл нашего бытия? Нашей боли, страданий? Зачем мы в этом мире, который нас здесь удерживает? Ответ на такие вопросы ищут всю жизнь, а некоторые из нас сходят с этой дистанции раньше и, так сказать, собственноручно. А наша реальность в том, что мы на самом деле не знаем, или имеем право осуждать или останавливать тех, кто укорачивает себе возраст (здесь снова же таки возникает проблема выбора - Офелия свой сделала…), но иметь право и делать что-то - две разные вещи, которые, как оказывается, часто ходят врозь.

Вылет четвертой и, наверное, последней мысли: на протяжении чтения произведения (кстати, неоднократного) меня не покидало ощущения того, что я не охватываю и десятой части той глубины или той простоты мыслей. Постоянно какие-то размытые видения плыли между строками моей книги, а я все не могу их поймать. Но я понимаю, что они - и видение, и строки, да и вообще каждое слово произведения - так захватили меня, что я буду охотиться на них при каждом перечитывании и просмотре большой трагедии, до тех пор, пока не поймаю.

Другие сочинения по этому произведению

Вечность проблем трагедии «Гамлет» История создания трагедии В. Шекспира «Гамлет» Трагедия Шекспира "Гамлет" «Быть или не быть?» - главный вопрос пьесы «Гамлет» В. Шекспира Гамлет - идеальный герой своего времени Проблемы добра и зла в трагедии Шекспира «Гамлет» Любил ли Гамлет Офелию Монолог «Быть или не быть?» - высшая точка раздумий и сомнений Гамлета Проблема выбора в трагедии Уильяма Шекспира "Гамлет" Характеристика образа Гертруды в трагедии Шекспира «Гамлет» Характеристика образа Полония в трагедии Шекспира «Гамлет» Личность Гамлета Характеристика образа Лаэрта в трагедии Шекспира «Гамлет» Трагедия «Гамлет» (1600-1601) Добро и зло в трагедии Шекспира «Гамлет» Вечные трагедии человечества (По трагедии У. Шекспира "Гамлет") «Гамлет»: проблемы героя и жанра Гамлет как носитель гуманистических идей эпохи возрождения Трагичен ли образ Гамлета В чем трагедия Офелии «Гамлет» одно из самых великих произведений мировой драматургии Трагедия “Гамлет” Конфликт трагедии «Гамлет» Чем близок нам Гамлет сегодня Главные образы трагедии В. Шекспира «Гамлет» Мои размышления над образами Печорина и Гамлета Проблема выбора в трагедии «Гамлет» Место действия и время трагедии «Гамлет» Характеристика образа Клавдия в трагедии Шекспира «Гамлет» \"Он человек был - человек во всем; ему подобных мне уже не встретить\" (по трагедии Шекспира \"Гамлет\") Гамлет - личность обращенная к будущему Вечные трагедии человечества Легенда о Гамлете из датской летописи и ее переосмысление Шекспиром Датский римлянин образ Горацио тень Гамлета Творчество Шекспира отличается своей масштабностью - чрезвычайной широтой интересов и размахом мысли Поэтическая трагедия «Гамлет» Зазеркалье принца Гамлета потусторонний мир в трагедии Трагедия «Гамлет» ее философско моральные мотивы Гамлет наш современник Этот мир «Гамлета» значение второстепенных героев Мастерство драматургической композиции трагедии «Гамлет» Образ Гамлета. Предварительные замечания Вызов, брошенный всему миру (по трагедии У. Шекспира «Гамлет») «Гамлет» трагедия главного героя Гамлет и его высокое понятие о чести Гамлет сценический и Гамлет внутренний В чем для нас тайна Гамлета Невидимые лица трагедии. Отец Гамлета Гамлет и Дон Кихот Новый взгляд в будущее (по трагедии У. Шекспира "Гамлет")

ВВЕДЕНИЕ


К началу XXI века история литературы обладает основными признаками науки: определен предмет изучения - мировой литературный процесс; сформировались научные методы исследования - сравнительно-исторический, типологический, системно-структурный, мифологический, психоаналитический, историко-функциональный, историко-теоретический и др.; выработаны ключевые категории анализа литературного процесса - направление, течение, художественный метод, жанр и система жанров, стиль и др.

Современное шекспироведение - образец именно такого понимания истории литературы. Но, в известной мере, сама история литературы во многом приобрела такой вид под влиянием шекспироведения - одного из наиболее динамично развивавшихся своих разделов.

Причем становлению отечественного шекспироведения в известной мере мешал утвердившийся культ Шекспира (особенно романтическое истолкование творчества великого драматурга), и первым шекспироведам в собственном смысле слова приходилось преодолевать последствия этого культа.

Во второй половине XIX - начале ХХ века появляются весьма ценные монографические работы о Шекспире. Из них особо выделяются труды Н.И. Стороженко, которого нередко признают отцом русского академического шекспироведения [Корнилова 1967]. Значительна деятельность С. А. Венгерова по подготовке публикации полного собрания сочинений Шекспира, вышедшего в издательстве Брокгауз - Ефрон.

Среди достижений отечественной науки следует отметить возникновение шекспировского театроведения («Драма и театр эпохи Шекспира» В. К. Мюллера), выход в свет первых советских монографий о Шекспире, психологическое исследование произведений Шекспира («Психология искусства» Л. С. Выготского), исследование языка и стиля Шекспира (труды М. М. Морозова). Популяризации Шекспира и достижений шекспироведов посвящены многочисленные труды А. А. Аникста.

Одно из высших достижений отечественного шекспироведения - книга Л. Е. Пинского «Шекспир: начала драматургии» [Пинский 1971], в которой предложена концепция «магистральных сюжетов». Театральная судьба шекспировского наследия Бесчисленные монографии, диссертации, статьи о Шекспире продолжают появляться и в последние десятилетия.

Пример развития шекспироведения, при том что мы назвали лишь некоторые работы, показывает, что наши научные представления о литературе формируются благодаря исследовательской деятельности огромного числа филологов, историков культуры, которые, в свою очередь, находят опору в высказываниях выдающихся писателей, мыслителей, ценителей словесного искусства.

Заметным событием стало появление сборников «Шекспир в мировой литературе», «Шекспир и русская культура», работ Ю.Д. Левина, Ю.Ф. Шведова, В.П. Комаровой.

Значимы наблюдения М.П. Алексеева, А.А. Смирнова, Р.М. Самарина, А.А. Елистратовой, Б. И. Пуришева, Б. Г. Реизова, Н. П. Михальской, М. В. и Д. М. Урновых, других видных филологов. Из шекспироведов сегодняшнего дня выделяются А. В. Бартошевич, И.О. Шайтанов, Е. Н. Черноземова. Ценными представляются многочисленные публикации И.С. Приходько и ее деятельность на посту ответственного секретаря Шекспировской комиссии РАН.

Появилось большое количество докторских и кандидатских диссертаций.

С 1977 г. издательство «Наука» начало выпускать сборники Шекспировской комиссии Научного совета по истории мировой культуры АН СССР (ныне РАН) «Шекспировские чтения», в которых публикуются основательные статьи отечественных шекспироведов.

Проходят шекспировские конференции, постоянные семинары (один из новейших примеров - научный семинар «Шекспировские штудии» в Институте гуманитарных исследований Московского гуманитарного университета). В октябре 2006 г. Шекспировская комиссия РАН провела очередную международную конференцию «Шекспировские чтения» под председательством А. В. Бартошевича.

Гамлет давно признан вечным образом мировой культуры. В галерее вечных образов принц Датский занимает одно из самых видных мест. Несмотря на то, что понятие «вечные образы» получило широкое использование в философской и эстетической критике, оно недостаточно четко определено. Вкладом в теорию вечных образов может стать рассмотрение различных аспектов образа Гамлета в трагедии У. Шекспира, его интерпретаций в западной и русской культурных традициях, его роли в становлении такого феномена отечественной культуры, как «русский Шекспир».

Трагедия «Гамлет» стала не только самой близкой для русского читателя, литературных и театральных критиков, актеров и режиссеров, но приобрела значение текстопорождающего художественного произведения, а само имя принца стало нарицательным. Вечный образ сомневающегося Гамлета вдохновил целую вереницу русских писателей, которые, так или иначе, использовали черты его характера в своих литературных произведениях и типах. Гамлет интересовал А. С. Пушкина, будоражил воображение М. Ю. Лермонтова. Выдающуюся роль в русской культуре, в становлении русского самосознания сыграли работы В. Г. Белинского. В известной степени «гамлетизмом» вдохновлялся Ф. М. Достоевский, особый взгляд выразился в оппозиции «Гамлет и Дон Кихот», выдвинутой И. С. Тургеневым, позже получившей в русском самосознании статус культурной константы [Степанов 2004]. Шекспировский «Гамлет» стал не только самой популярной зарубежной пьесой на русской сцене, но и наиболее часто переводимым произведением, способствовавшим становлению русской переводческой школы. (П. А. Вяземский, А. А. Григорьев, А. Н. Плещеев, А. А. Фет, А. А. Блок, Ф. К. Сологуб, А. А. Ахматова, Н. С. Гумилев, О. Э. Мандельштам, М. И. Цветаева, В. Г. Шершеневич, Б. Л. Пастернак, В. В. Набоков, Н. А. Павлович, П. Г. Антокольский, Б. Ю. Поплавский, Д. С. Самойлов, Т. А. Жирмунская, В. С. Высоцкий, Ю. П. Мориц, В. Э. Рецептер и многие другие испытали влияние этого образа шекспироской трагедии.). Принц Датский не оставлял равнодушными членов царской семьи, трагедию Шекспира переводит великий князь Константин Константинович Романов.

Образ Гамлета был осмыслен в мировой культуре как в художественной форме («Ученические годы Вильгельма Мейстера» И. В. Гёте, «Черный принц» А. Мёрдок, «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» Т. Стоппарда, «Гамлет» П. А. Антокольского и мн. др.), так и в научных исследованиях (Г. Гервинус, Г. Брандес, Е. К. Чемберс, Л. С. Выготский, М. М. Морозов, А. А. Смирнов, Л. Е. Пинский, А. А. Аникст, Б. И. Пуришев, И. Е. Верцман, М. П. Алексеев, Ю. Д. Левин, И. О. Шайтанов, А. В. Бартошевич, И. С. Приходько и мн. др.).

Актуальность данного исследования определяется очевидными пробелами в корпусе научных литературоведческих работ, посвященных детальному рассмотрению образа принца Гамлета в русской поэзии серебряного века. Ученые посвящали свои исследования лишь некоторым отдельным поэтическим текстам, но цельного и разностороннего освящения и осмысления данный аспект не получил.

Цель - рассмотреть «вечный образ» Гамлета и его интерпретацию в контексте русской поэзии серебряного века (А.Блок, М.Цветаева, А.Ахматова, Б.Пастернак).

Цель работы определила следующие задачи:

раскрыть понятие «вечного образа» в литературоведческой науке на примере образа Гамлета;

-пронаблюдать, как проходило осмысление образа Гамлета в русской культуре XVIII-XIX вв.;

-выявить характерные черты в интерпретации образа Гамлета в русской литературе и драматургии XX века;

-рассмотреть образ Гамлета в контексте экзистенциального типа сознания XX века;

-проанализировать трансформации образа Гамлета в поэтическом мироощущении А.Блока;

-пронаблюдать осмысление образа Гамлета в поэзии А.Ахматовой и М.И.Цветаевой;

-прокомментировать черты образа Гамлета в поэзии Б.Пастернака.

Источники исследования:

работы, посвященные типологии «вечных образов» культуры, «шекспировскому вопросу» в мировой и русской литературе;

творческое наследие поэтов серебряного века (А.Блок, М.Цветаева, А.Ахматова, Б.Пастернак);

литературно-критические статьи и литературоведческие работы, посвященные жизни и творчеству поэтов.

В процессе исследовательской работы были использованы следующие методы:

исследовательский

описательный

сопоставительный.

Научная и практическая значимость данной работы состоит в том, что сделанные в ходе ее выполнения наблюдения и выводы могут быть использованы студентами при подготовке к занятиям по русской литературе 20 века, а также при проведении спецкурсов и семинаров по творчеству У.Шекспира и поэтов серебряного века и уроков литературы в школе.

Выпускная квалификационная работа состоит из введения, двух глав, заключения и приложения. Библиографический список включает в себя 58 источников.

гамлет русский литература

ГЛАВА 1. Гамлет в системе «вечных образов» русской литературы XVIII-XIX вв.


I.1 Понятие «вечного образа» в литературоведческой науке: образ Гамлета


Вечные образы - термин литературоведения, искусствознания, истории культуры, охватывающий переходящие из произведения в произведение художественные образы - инвариантный арсенал литературного дискурса. Можно выделить ряд свойств вечных образов (обычно встречающихся вместе):

Высокая художественная, духовная ценность;

Способность преодолевать границы эпох и национальных культур, общепонятность, непреходящая актуальность;

Поливалентность - повышенная способность соединяться с другими системами образов, участвовать в различных сюжетах, вписываться в изменяющуюся обстановку, не теряя свою идентичность;

Переводимость на языки других искусств, а также языки философии, науки и т. д.;

Широкая распространенность.

Вечные образы включены в многочисленные социальные практики, в том числе далекие от художественного творчества. Обычно вечные образы выступают как знак, символ, мифологема (т. е. свернутый сюжет, миф). В их качестве могут выступать образы-вещи, образы-символы (крест как символ страдания и веры, якорь как символ надежды, сердце как символ любви, символы из сказаний о короле Артуре: круглый стол, чаша святого Грааля), образы хронотопа - пространства и времени (всемирный потоп, Страшный суд, Содом и Гоморра, Иерусалим, Олимп, Парнас, Рим, Атлантида, платоновская пещера и мн. др.). Но основными остаются образы-персонажи.

Источниками вечных образов стали исторические лица (Александр Македонский, Юлий Цезарь, Клеопатра, Карл Великий, Жанна дАрк, Шекспир, Наполеон и др.), персонажи Библии (Адам, Ева, Змей, Ной, Моисей, Иисус Христос, апостолы, Понтий Пилат и др.), античных мифов (Зевс - Юпитер, Аполлон, музы, Прометей, Елена Прекрасная, Одиссей, Медея, Федра, Эдип, Нарцисс и др.), сказаний других народов (Осирис, Будда, Синдбад-мореход, Ходжа Насреддин, Зигфрид, Роланд, баба Яга, Илья-Муромец и др.), литературных сказок (Перро: Золушка; Андерсен: Снежная королева; Киплинг: Маугли), романов (Сервантес: Дон Кихот, Санчо Панса, Дульсинея Тобосская; Дефо: Робинзон Крузо; Свифт: Гулливер; Гюго: Квазимодо; Уайльд: Дориан Грей), новелл (Мериме: Кармен), поэм и стихотворений (Данте: Беатриче; Петрарка: Лаура; Гёте: Фауст, Мефистофель, Маргарита; Байрон: Чайльд Гарольд), драматических произведений (Шекспир: Ромео и Джульетта, Гамлет, Отелло, король Лир, Макбет, Фальстаф; Тирсо де Молина: Дон Жуан; Мольер: Тартюф; Бомарше: Фигаро).

Примеры использования вечных образов разными авторами пронизывают всю мировую литературу и другие искусства: Прометей (Эсхил, Боккаччо, Кальдерон, Вольтер, Гёте, Байрон, Шелли, Жид, Кафка, Вяч. Иванов и др., в живописи Тициан, Рубенс и др.), Дон Жуан (Тирсо де Молина, Мольер, Гольдони, Гофман, Байрон, Бальзак, Дюма, Мериме, Пушкин, А. К. Толстой, Бодлер, Ростан, А. Блок, Леся Украинка, Фриш, Алешин и мн. др., опера Моцарта), Дон Кихот (Сервантес, Авельянеда, Филдинг, очерк Тургенева, балет Минкуса, фильм Козинцева и др.).

Нередко вечные образы выступают как парные (Адам и Ева, Каин и Авель, Орест и Пилад, Беатриче и Данте, Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона или Отелло и Яго, Лейла и Меджнун, Дон Кихот и Санчо Панса, Фауст и Мефистофель и т. д.) или влекут за собой фрагменты сюжета (распятие Иисуса, борьба Дон Кихота с ветряными мельницами, преображение Золушки).

Вечные образы становятся особо актуальными в условиях бурного развития постмодернистской интертекстуальности, расширившей использование текстов и персонажей писателей прошлых эпох в современной литературе. Есть ряд значительных работ, посвященных вечным образам мировой культуры, но не разработана их теория [Нусинов 1958; Шпенглер 1998; Зиновьева 2001;]. Новые достижения в гуманитарном знании (тезаурусный подход, социология литературы) создают перспективы решения проблем теории вечных образов, с которой смыкаются столь же мало разработанные области вечных тем, идей, сюжетов, жанров в литературе [Кузнецова 2004; Луков Вал. А., Луков Вл. А. 2004; Захаров 2005]. Данные проблемы интересны не только для узких специалистов в области филологии, но и для широкого читателя, что формирует базу для создания научно-популярных работ.

Источниками сюжета для «Гамлета» Шекспира послужили «Трагические истории» француза Бельфоре и, видимо, недошедшая до нас пьеса (возможно, Кида), в свою очередь восходящие к тексту датского летописца Саксона Грамматика (ок. 1200).

У шекспировского Гамлета был исторический прототип - датский принц Амлет, живший в начале IX века или ранее. Перед читателями (немногочисленными, ибо время всеобщей грамотности наступит много позднее) он предстал в «Истории датчан» Саксона Грамматика (около 1200 г.) и в одной из исландских саг (исторических сказаний) Снорри Стурлусона, через 400 лет - в «Трагических историях» Франсуа де Бельфоре. Только за десять лет до шекспировского «Гамлета» образ принца датского занял заметное место на подмостках сцены. В этом долгом прологе возникновения вечного образа есть одна повторяющаяся деталь: слово «история». Но Гамлет как вечный образ вошел в мировую культуру через трагедию Шекспира, только благодаря ей сейчас и вспоминают о том же персонаже у Саксона Грамматика или у Бельфоре. Утратил ли образ у Шекспира связь с историей? Это далеко не риторический вопрос, он связан не столько с историей как таковой, как реальностью, сколько с проблемой художественного времени.

Главная черта художественности «Гамлета» - синтетичность (синтетический сплав ряда сюжетных линий - судеб героев, синтез трагического и комического, возвышенного и низменного, общего и частного, философского и конкретного, мистического и бытового, сценического действия и слова, синтетическая связь с ранними и поздними произведениями Шекспира).

Гамлет - одна из самых загадочных фигур мировой литературы. Вот уже несколько столетий писатели, критики, ученые пытаются разгадать загадку этого образа, ответить на вопрос, почему Гамлет, узнав в начале трагедии правду об убийстве отца, откладывает месть и в конце пьесы убивает короля Клавдия почти случайно. И. В. Гёте видел причину этого парадокса в силе интеллекта и слабости воли Гамлета. Напротив, кинорежиссер Г. Козинцев подчеркнул в Гамлете активное начало, увидел в нем непрерывно действующего героя. Одну из самых оригинальных точек зрения высказал выдающийся психолог Л. С. Выготский в «Психологии искусства» (1925). По-новому поняв критику Шекспира в статье Л. Н. Толстого «О Шекспире и о драме», Выготский предположил, что Гамлет не наделен характером, а является функцией действия трагедии. Тем самым психолог подчеркнул, что Шекспир - представитель старой литературы, не знавшей еще характера как способа обрисовки человека в словесном искусстве.

Л. Е. Пинский связал образ Гамлета не с развитием сюжета в привычном смысле этого слова, а с магистральным сюжетом «великих трагедий» - открытием героем истинного лица мира, в котором зло более могущественно, чем это представлялось гуманистами.

Именно эта способность познать истинное лицо мира делает трагическими героями Гамлета, Отелло, короля Лира, Макбета. Они - титаны, превосходящие обычного зрителя интеллектом, волей, смелостью. Но Гамлет отличается от трех других протагонистов шекспировских трагедий. Когда Отелло душит Дездемону, король Лир решает разделить государство между тремя дочерьми, а потом долю верной Корделии отдает лживым Гонерилье и Регане, Макбет убивает Дункана, руководствуясь предсказаниями ведьм, то они ошибаются, но зрители не ошибаются, потому что действие построено так, чтобы они могли знать истинное положение вещей. Это ставит обычного зрителя выше титанических персонажей: зрители знают то, чего те не знают.

Напротив, Гамлет только в первых сценах трагедии знает меньше зрителей. С момента его разговора с Призраком, который слышат, помимо участников, только зрители, нет ничего существенного, чего бы не знал Гамлет, но зато есть нечто такое, чего зрители не знают. Гамлет заканчивает свой знаменитый монолог «Быть или не быть?» ничего не значащей фразой «Но довольно», оставляя зрителей без ответа на самый главный вопрос. В финале, попросив Горацио «рассказать все» оставшимся в живых, Гамлет произносит загадочную фразу: «Дальнейшее - молчанье». Он уносит с собой некую тайну, которую зрителю не дано узнать. Загадка Гамлета, таким образом, не может быть разгадана. Шекспир нашел особый способ выстроить роль главного героя: при таком построении зритель никогда не может почувствовать себя выше героя.

Сюжет связывает «Гамлета» с традицией английской «трагедии мести». Гениальность драматурга проявляется в новаторской трактовке проблемы мести - одного из важных мотивов трагедии.

Гамлет совершает трагическое открытие: узнав о смерти отца, поспешном браке матери, услышав рассказ Призрака, он открывает несовершенство мира (это завязка трагедии, после которой действие быстро развивается, Гамлет на глазах взрослеет, превращаясь за несколько месяцев фабульного времени из юноши-студента в 30-летнего человека). Следующее его открытие: «время вывихнуто», зло, преступления, коварство, предательство - нормальное состояние мира («Дания - тюрьма»), поэтому, например, королю Клавдию нет необходимости быть могущественной личностью, спорящей со временем (как Ричарду III в одноименной хронике), напротив, время на его стороне. И еще одно следствие первооткрытия: чтобы исправить мир, победить зло, Гамлет сам вынужден встать на путь зла. Из дальнейшего развития сюжета вытекает, что он прямо или косвенно виновен в смерти Полония, Офелии, Розенкранца, Гильденстерна, Лаэрта, короля, хотя только эта последняя диктуется требованием мести.

Месть, как форма восстановления справедливости, таковой была только в старые добрые времена, а теперь, когда зло распространилось, она ничего не решает. Для подтверждения этой мысли Шекспир ставит перед проблемой мести за смерть отца трех персонажей: Гамлета, Лаэрта и Фортинбраса. Лаэрт действует не рассуждая, сметая «правых и неправых», Фортинбрас, напротив, вовсе отказывается от мести, Гамлет же ставит решение этой проблемы в зависимости от общего представления о мире и его законах.

Подход, обнаруживаемый в развитии Шекспиром мотива мести (персонификация, т. е. привязывание мотива к персонажам, и вариативность) реализован и в других мотивах.

Так, мотив зла персонифицирован в короле Клавдии и представлен в вариациях невольного зла (Гамлет, Гертруда, Офелия), зла из мстительных чувств (Лаэрт), зла из услужливости (Полоний, Розенкранц, Гильденстерн, Озрик) и т. д. Мотив любви персонифицирован в женских образах: Офелии и Гертруды. Мотив дружбы представлен Горацио (верная дружба) и Гильденстерном и Розенкранцем (измена друзей). Мотив искусства, мира-театра, связан как с гастролирующими актерами, так и с Гамлетом, представляющимся безумным, Клавдием, играющим роль доброго дяди Гамлета, и т. д. Мотив смерти воплощен в могильщиках, в образе Йорика. Эти и другие мотивы вырастают в целую систему, представляющую собой важный фактор развития сюжета трагедии.

Л. С. Выготский видел в двойном убийстве короля (шпагой и ядом) завершение двух разных сюжетных линий, развивающихся через образ Гамлета (этой функции сюжета). Но можно найти и другое объяснение. Гамлет выступает как судьба, которую каждый себе приготовил, готовя его смерть. Герои трагедии погибают, по иронии судьбы: Лаэрт - от шпаги, которую он смазал ядом, чтобы под видом честного и безопасного поединка убить Гамлета; король - от этой же шпаги (по его предложению, она должна быть настоящей, в отличие от шпаги Гамлета) и от яда, который приготовил Король на случай, если Лаэрт не сможет нанести Гамлету смертельный удар. Королева Гертруда по ошибке выпивает яд, как она по ошибке доверилась королю, творившему зло тайно, в то время как Гамлет делает все тайное явным. Фортинбрасу, отказавшемуся от мести за смерть отца, Гамлет завещает корону.

У Гамлета философский склад ума: от частного случая он всегда переходит к общим законам мироздания. Семейную драму убийства отца он рассматривает как портрет мира, в котором процветает зло. Легкомыслие матери, столь быстро забывшей об отце и вышедшей замуж за Клавдия, приводит его к обобщению: «О женщины, вам имя - вероломство». Вид черепа Йорика наводит его на мысли о бренности земного. Вся роль Гамлета построена на том, чтобы тайное сделать явным. Но особыми композиционными средствами Шекспир добился того, чтобы сам Гамлет остался вечной загадкой для зрителей и исследователей.


2 Осмысление образа Гамлета в русской культуре XVIII-XIX вв.


Русские писатели и критики не могли остаться равнодушными к литературоведческой проблеме, связанной с теорией вечных образов. Более того, в данном случае мы в праве говорить о феномене «Русского Гамлета», который сыграл совершенно особую роль в развитии концепции вечных образов в культуре нашей страны.

Вклад отечественного литературоведения в мировое шекспироведение является существенным и неоспоримым. Не случайно во многих шекспировских энциклопедиях и справочниках нашей стране посвящены отдельные статьи. Факт значительности русского шекспироведения общепризнан и широко известен на Западе. Шекспир нашел в России второй дом. Он публикуется в более широко раскупаемых изданиях в России, чем в Великобритании и других англо-говорящих странах, а постановки на советской сцене (не только на русском, но и на многих других языках СССР), по некоторым оценкам, проводятся более часто и посещаются большим количеством публики, чем где-либо еще в мире. Замечен также парадокс, что, несмотря на огромную популярность драматурга в нашей стране, именно у нас можно обнаружить примеры самой суровой по отношению к нему критики, например Льва Толстого.

Первое знакомство русских с творчеством Шекспира могло происходить через посредство немецких актеров, которые обучались театральному искусству у англичан. Естественно, что немалая, а зачастую и большая часть шекспировских произведений искажалась в силу известных причин: неточности перевода и вольных интерпретаций актеров и драматургов. К сожалению, точных фактов из достоверных источников о том, какие именно пьесы ставились этими гастролирующими немецкими труппами, нами обнаружены не были.

Известно, что первая литературная переработка Шекспира на русской культурной почве принадлежит перу Александра Сумарокова, который переделал «Гамлета» в 1748 г. В России именно эта трагедия получила пальму первенства [Стенник 1974: 248-249]. Многие полагают, что Сумароков пользовался французским переводом A. де Лапласа, так как якобы английским языком он не владел. Последнее утверждение является спорным. Совсем недавно был обнаружен список книг, взятых поэтом в Академической библиотеке за 1746-1748 гг., который свидетельствует о том, что Сумароков брал Шекспира в оригинале. Как и в случае с Пушкиным, вопрос о степени владения им английским языком остается открытым и требует специального исследования. Можно предположить, что Сумароков, зная латынь, немецкий и французский, мог читать своего английского предшественника, пользуясь словарем.

Следует все же отметить, что нельзя назвать сумароковского «Гамлета» переводом Шекспира, он написал свою собственную, русскую трагедию, взяв на вооружение только шекспировские мотивы. Именно поэтому в своем издании он никак не обозначает имя Шекспира. Сам Сумароков писал: ««Гамлет» мой, кроме монолога в окончании третьего действия и Клавдиева на колени падения, на Шекспирову трагедию едва ли походит» [Цит. по: Шекспир 1985: 8.].

Сумароков изменил драму «дикаря» Шекспира по канонам классицизма. Во-первых, Призрак отца Гамлета представлен как сновидение. Во-вторых, у каждого из главных героев есть свои наперсники и наперсницы. В-третьих, Клавдий вместе с Полонием замышляют убить Гертруду и затем насильно выдать Офелию за первого. Также Клавдий обозначен лишь как «незаконный король Дании». Но самое главное, что Гамлет Сумарокова с самого начала и до конца пьесы представлен как человек с ярко выраженной силой воли. Он избегает целых пятидесяти попыток его убить и одерживает убедительную победу над врагами. Гертруда покаялась и постриглась в монахини. Полоний в финале совершает самоубийство. Таким образом, принц получает датскую корону при явном ликовании народа и собирается обручиться с любимой Офелией.

В. К. Тредиаковский в своей критике «Гамлета» Сумарокова в целом высказался о ней как о «довольно изрядной» и взял смелость предложить свои варианты некоторых стихов. В официальной рецензии М. В. Ломоносов ограничился небольшой отпиской, однако известна эпиграмма, написанная им после прочтения сочинения, в которой он язвительно высмеивает выбранный Сумароковым вариант перевода французского слова «toucher» как «трогать» во втором явлении, второго действия в словах о Гертруде («И на супружню смерть не тронута взирала»):

Женился Стил, старик без мочи,

На Стелле, что в пятнадцать лет,

И не дождавшись первой ночи,

Закашлявшись, оставил свет.

Тут Стелла бедная вздыхала,

Что на супружню смерть не тронута взирала [Ломоносов 1959, Т.8.: 7.].

Так или иначе, Сумароков был взбешен и уничтожил варианты Тредиаковского. В результате трагедия увидела свет практически в первоначальном варианте. Несмотря на то, что автор сделал некоторые правки после первого издания, они не были учтены после его смерти, а новых прижизненных изданий не было. В 80-е годы XVIII века «Гамлет» Сумарокова выдержал шесть изданий.

Cледующая постановка «Гамлета» состоялась лишь в 1810 г. На этот раз Шекспира переработал С. И. Висковатов, который использовал распространенный вариант француза Ж. Ф. Дюсиса (Дюси). И на этот раз это был довольно далекий от трагедии Шекспира экзерсис. Автор посчитал нужным добавить несколько сцен в конце пьесы. Более того, он достаточно существенно изменил сюжетную линию. Например, Гамлет становится датским королем, а Клавдий только замышляет взять в жены Гертруду. Офелия же дочь не Полония, а Клавдия; ее можно назвать настоящей сентиментальной героиней, что было проявлением веяний моды тех лет. Но и здесь Гамлет без труда разделывается с Клавдием и в конце представления произносит слова: «Отечество! тебе я жертвую себя!».

Критика оценила «Гамлета» Висковатова в целом не в лестных красках, особенно за его стиль стихосложения. Что касается политической актуальности пьесы, то «А. А. Бардовский увидел в ней сознательное стремление реабилитировать Александра I, взошедшего на престол путем дворцового переворота» [Горбунов 1985: 9]. Очевидно, автор стремился поднять патриотический дух публики, ведь в Европе по-прежнему полыхал пожар наполеоновских войн. Может быть, именно по этой причине висковатовский «Гамлет» ставился на русских театральных подмостках целую четверть века.

Еще с начала XIX века интерес к Шекспиру постепенно стал расти. Появился целый ряд переводов его произведений, начались активные дискуссии по поводу его творчества. Но по-прежнему чаще опирались на мнения французских и немецких критиков, чем на оригиналы самого Эйвонского лебедя. Что касается «Гамлета», то лишь в начале второй четверти позапрошлого века трагедия перестала быть пьесой только на злобу политической ситуации в России. Теперь о ней стали задумываться и с историко-философских позиций.

Зачастую титулом первого шекспироведа России награждают А. С. Пушкина. Действительно, его увлечение Шекспиром было очень сильным и, как полагают некоторые исследователи, помогло ему избавиться от влияния Байрона. Несомненно, что наиболее значительное шекспировское влияние на творчество Пушкина обнаруживается в «Борисе Годунове». Есть у поэта и несколько гамлетовских реминисценций. Но главное, как полагают некоторые критики, сравнив в своем «Послании Дельвигу» (1827) Е. А. Баратынского с принцем Датским, «впервые в истории русской словесности поэт употребил имя Гамлета в нарицательном смысле, тем самым заложив первый камень в фундамент уже в те годы постепенно начинавшего строиться здания русского гамлетизма» [Горбунов 1985: 10].

Вслед за Пушкиным мало кто из русских литераторов не говорил о Шекспире. Стало по-настоящему модно и престижно, используя творческое наследие драматурга, переосмысливая его, творить нечто новое, создавать новые характеры. Вспомним, например, «Леди Макбет Мценского уезда» Н. С. Лескова.

После поражения декабристов в 1825 г. шекспировская пьеса стала еще более близкой передовому русскому читателю, образ Гамлета еще и еще раз заставлял задуматься о причинах неспособности что-либо изменить в то неспокойное время, не говоря уже о последовавшей за восстанием реакцией.

Первый полноценный перевод «Гамлета» на русский язык принадлежит М. П. Вронченко и относится к 1828 г. Применив т. н. принцип эквилинеарности, он смог уложиться в то же количество строк, сколько существует в подлиннике. Нужно заметить, что отечественная школа поэтического перевода делала лишь первые шаги, и Вронченко внес большой вклад в ее будущее, попытавшись одним из первых выполнить правило, о котором В. Г. Белинский писал так: «Правило для перевода художественных произведений одно - передать дух переводимого произведения, чего нельзя сделать иначе, как передавши его на русский язык так, как бы написал его по-русски сам автор, если бы он был русским. <…> Цель таких переводов есть - заменить по возможности подлинник для тех, которым он не доступен по незнанию языка, и дать им средство и возможность наслаждаться им и судить о нем» [Белинский 1977, Т.2.: 308.]. Однако, несмотря на поэтический талант, Вронченко не удалось избежать «огрехов», из-за которых его перевод не стал достоянием широкого читателя или зрителя. Белинский видел причину в том, что в погоне за точностью переводчик использовал слишком архаичный и высокопарный язык, сложный для понимания большинству публики. Поэтому далее критик заявил, что лучше сделать переделку Шекспира, главное, чтобы она «упрочила в публике авторитет Шекспира и возможность лучших, полнейших и вернейших переводов…» [Белинский 1977, Т.2.: 309]. Но это не значит, что у Вронченко не было моментов полноценного перевода. Напротив, Белинский указал целый ряд успешных мест, хотя и не обошел стороной различного рода неточности и нескладности, сравнивая его с переводом Н. А. Полевого.

Именно в варианте этого писателя-романтика в 1837 г. пьеса вновь была поставлена на русских театральных подмостках и сразу же приобрела широкий успех у зрителя. Полевой задался целью сделать перевод, во главу угла ставя требования театральной постановки. Шекспировская трагедия была сокращена почти на треть. Переводчик убрал казавшиеся малопонятными «темные места» и урезал слишком длинные монологи. Его интерпретация отличалась живым и образным языком, который был приятен русскому уху. В. Г. Белинский так оценил этот труд: «В отношении к простоте, естественности, разговорности и поэтической безыскусственности этот перевод есть совершенная противоположность переводу г. Вронченки» [Белинский 1977, Т.2.: 314]. Критик заметил, что Полевому удалось уловить шекспировский дух, хотя многие места неточны или вообще отсутствуют. Однако добавленные переводчиком слова Гамлета - «Страшно, за человека страшно мне!» - произвели на Белинского и на многих других огромное впечатление, т. к. отражали состояние русского общества в те годы.

Главной заслугой Н. А. Полевого можно считать то, что именно благодаря его переводу зритель потянулся в театр и «миф о несценичности Шекспира был окончательно разрушен» [Горбунов 1985: 11]. Ведь совсем недаром русские театральные режиссеры ставили «Гамлета» именно в его переводе вплоть до начала прошлого века, хотя появились варианты, отличавшиеся большей точностью. Более того, «произошла знаменательная метаморфоза: отделившись от пьесы Шекспира, Гамлет заговорил с русскими людьми 30-х годов XIX века об их собственных скорбях» [Горбунов 1985: 12].

Следующим свой вариант перевода на суд зрителя и читателя представил А. И. Кронеберг (1844). Будучи профессиональным филологом во втором поколении, он, следуя примеру Вронченко, попытался как можно ближе подойти к оригиналу. Однако в отличие от предшественника ему удалось избежать архаизмов и буквализма, что давало большой плюс его переводу для постановки на сцене. Может, именно по этой причине «Гамлет» Кронеберга многими исследователями признается лучшим переводом пьесы на русский язык XIX века. Однако некоторые любители словесности находили, что его пьеса слишком пронизана романтизмом, чего не было у Шекспира. Это выражалось в налете мистицизма и, говоря словами Б. Л. Пастернака, «широте и приподнятости» [Пастернак 1968: 110].

Следующую веху жизни шекспировской трагедии в России можно охарактеризовать как время некоторого охлаждения публики к пьесе как таковой. Возможно, это связано с появлением интересных и самобытных пьес русских драматургов. Однако сам образ Гамлета, имя которого окончательно стало нарицательным, прочно закрепился в умах передовых людей той эпохи.

Одной из самых известных и в России, и на Западе стала статья И. С. Тургенева «Гамлет и Дон-Кихот» (1860). В ней он противопоставляет знаменитых литературных героев, так как, в то время как Гамлет колеблется и сомневается, Дон-Кихот полон решимости бороться против мирового зла и «моря бедствий», с которыми они оба столкнулись. Оба они рыцари, воодушевленные гуманистическим принципом самоопределения. Однако у них есть одно кардинальное различие, которое выражается, по мнению писателя, в их взгляде на вопрос о жизненном идеале. Таким образом, для Гамлета цель собственного бытия существует внутри него самого, тогда как для Дон-Кихота - в ком-то другом.

С точки зрения Тургенева, все мы принадлежим к тому или иному типу людей. Одни существуют для своего собственного «я», это эгоисты, как принц Датский, другие, напротив, живут для других под знаменем альтруизма, как рыцарь Ламанчский. Симпатии писателя на стороне последнего. Однако это не значит, что Гамлет для него резко отрицателен. По Тургеневу, шекспировский герой не уверен в существовании добра: «Отрицание Гамлета сомневается в добре, но во зле оно не сомневается и вступает с ним в ожесточенный бой» [Тургенев 1980, Т.5: 340.]. Действительно, несмотря на скептицизм, принца сложно обвинить в равнодушии, а это уже является его достоинством.

Больше того, согласно Тургеневу, все существование строится на сочетании центростремительной и центробежной сил, т. е. эгоизма и альтруизма: «Эти две силы косности и движения, консерватизма и прогресса, суть основные силы всего существующего» [Тургенев 1980, Т.5: 341]. Будущее за людьми, которые смогли бы совместить размышления и действие, но прогресс был бы невозможен, главным образом, без таких чудаков, каким был идальго. Все дело в том, что им не хватает именно гамлетовской интеллектуальности.

Гамлеты, по его мнению, превалируют в жизни, но их раздумья и рефлексия бесплодны, т. к. они не способны повести за собой народные массы, а у Дон-Кихотов всегда найдется свой верный Санчо Панса. Горацио же лишь «ученик» Гамлета, который следует за ним и перенимает скептицизм принца.

Статья Тургенева вызвала живой отклик многих критиков и писателей, которые по своему отношению к ее содержанию были зачастую прямо противоположны. В основном не соглашались с его идеализацией «донкихотства», но были и те, кто выступал против его интерпретации Гамлета как законченного эгоиста, например, А. Львов [Тургенев 1980, Т.5: 518]. Принято считать, что в Гамлетах Тургенев видел т. н. «лишних людей», когда как революционных демократов он обрядил в доспехи Дон-Кихота. Так, Н. А. Добролюбов резко негативно относился к тому, что Тургенев косвенно назвал революционность «донкихотством», утверждая, что Дон-Кихотами нужно называть тех, кто надеется что-то изменить к лучшему, не прибегая к активным действиям. Многим все же импонировала мысль, что Дон-Кихот способен повести за собой людей. Позже «гамлетизм», в тургеневском его понимании, стали приписывать народническому движению, а «донкихотство» - разночинцам.

Став синонимом «лишнего человека», Гамлет стал объектом для многочисленных сравнений или источником характерных черт для своих новых русских «братьев»: Онегина, Печорина, Чулкатурина, Рудина, Базарова, Обломова и даже Раскольникова, а позже чеховского Иванова.

Однако были и те, кто считал, что не стоит сравнивать этих героев русской литературы с шекспировским Гамлетом. Одним из самых известных критиков, которые придерживались подобной точки зрения, был А. А. Григорьев. «Таким образом, гамлетизм в России развивался в те годы параллельно с историей русского «Гамлета», порой сближаясь, а порой и отдаляясь от нее» [Горбунов 1985: 14].

Возвращаясь к истории переводов «Гамлета» на русский язык, следует отметить, что 1860-е годы подарили читателю интерпретацию М. А. Загуляева. На этот раз критике подвергся Кронеберг, которого Загуляев ругал за излишнюю романтизацию. В свою очередь, новое творение переводческой мысли лишилось некой поэтической возвышенности, превратившись в пьесу, язык которой очевидно отличался от шекспировского неким снижением стиля.

Переводом Загуляева решил воспользоваться известный в то время актер В. В. Самойлов, который представил Гамлета в большей степени как простого человека, нежели как аристократа. Артист подчеркивал близость своего героя к русской интеллигенции тех лет, однако был обречен на множество критических замечаний за чрезмерное приземление Шекспира.

Первый прозаический перевод «Гамлета» был сделан Н. Х. Кетчером в 1873 г. Не имея стихотворного дарования, он еще с начала 1840-х годов стал переводить шекспировские хроники. Последние пользовались довольно большой популярностью, т. к. у читателя не было иного выбора: других переводов просто не существовало. Очевидно, что проза многим давала возможность более четко уяснить для себя смысл и содержание трагедии. Однако, с другой стороны, имевшиеся стихотворные переводы «Гамлета» были вне конкуренции, поэтому этот перевод Кетчера не снискал широкой славы среди массового читателя. Подобным образом обстояло дело и с другими попытками передать пьесу прозой А. М. Данилевским (1878) и П. А. Каншиным (1893).

Последние два десятилетия XIX века ознаменовались необычайным интересом русской публики к шекспировскому шедевру. Одним за другим стали появляться переводы «Гамлета»: Н. В. Маклакова (1880), А. Л. Соколовского (1883), А. Месковского (1889), П. П. Гнедича (1892), Д. В. Аверкиева (1895). Несмотря на столь многочисленные попытки дать более точный и верный перевод, большинство изданий того времени продолжали печатать вариант Кронеберга, а на сцене «Гамлет» ставился обычно на основе интерпретации Полевого, из чего можно сделать вывод, что надежды переводчиков не увенчались успехом.

В это же время стали появляться многочисленные статьи и фельетоны, которые окончательно предали термину «гамлетизм» негативный характер. Зато на театральной сцене появилась целая плеяда русских актеров, каждый из которых по-разному пытался раскрыть вечный шекспировский образ. А. П. Ленский стремился к незатейливости и простоте, но в результате его Гамлет стал скорее мечтателем, чем мстителем. М. Т. Иванов-Козельский решил сделать некое попурри из имевшихся на то время переводов, что сделало его героя вместилищем противостоящих друг другу сил и сделало акцент на потрясающих по своему накалу душевных терзаниях принца. По этому же пути пошел М. В. Дальский, Гамлет которого живет в постоянном самобичевании, однако имеет все черты волевого и могучего человека. «Шиллеризатор» А. И. Южин решил вернуться к мочаловской интерпретации и демонстрировал «сильную и волевую личность, чья медлительность объяснялась лишь чисто внешними обстоятельствами, его сомнениями в словах призрака» [Горбунов 1985: 17].

Следующим знаменательным переводом «Гамлета» стала работа К. Р. (великого князя К. К. Романова). Как и Вронченко, он решил соблюсти принцип эквилинеарности, что дало возможность впервые в истории русского «Гамлета» выпустить т. н. «параллельное» издание, в котором оригинал и перевод печатались одновременно. Известен тот факт, что К. Романов, без сомнения, с юных лет владевший английским языком, постоянно совершенствовал свои знания, дотошно уточнял те или иные значения слов шекспировского словаря. Он всегда очень самокритично подходил к своим переводам и зачастую приходил в отчаяние перед величием своего кумира. В целом, работа К. Р. признается довольно точной, хотя нашлись и огрехи. Ему ставилось в вину отсутствие эквиритмии, т. е. замена пятистопного ямба шестистопным, что сделало его «Гамлета» более тяжеловесным для чтения, а его язык оценили как слишком напряженный и лишенный живости.

В 1906 г. после долгих раздумий Л. Н. Толстой все же решил опубликовать свою статью «О Шекспире и о драме», которую закончил еще в 1904 г. Его точка зрения резко отличалась от большинства, по его выражению, «хвалителей» Шекспира. Дело в том, что как ни пытался великий романист понять величие гения английского драматурга, его взгляд не менялся, несмотря на неоднократные обращения к наследию драматурга и постоянные попытки его друзей убедить его в таланте Шекспира. Например, еще в 1857 г. И. С. Тургенев в одном из писем Толстому отмечал: «Знакомство Ваше с Шекспиром - или, говоря правильнее, приближение Ваше к нему - меня радует. Он как Природа; иногда ведь какую она имеет мерзкую физиономию <…> - но даже и тогда в ней есть необходимость…» [Толстой 1978, Т.1: 154.]. Но и спустя годы Шекспир вселял в него только «неотразимое отвращение, скуку и недоумение…» [Толстой 1983, Т.15: 259].

Начав с анализа «Короля Лира», Толстой не упустил возможности покритиковать и «Гамлета». Главный недостаток пьесы писатель видел в полном отсутствии у главного героя какого-либо характера, не соглашаясь с теми, кто считал, что это отсутствие, наоборот, является проявлением гения Шекспира. Также он полагал, что у Шекспира все чересчур преувеличенно и натянуто: монологи, диалоги, поступки героев.

Причину же столь большого восхищения творчеством англичанина он видел в том, что «немцам надо было противопоставить надоевшей им и действительно скучной, холодной французской драме более живую и свободную» [Толстой 1983, Т.15: 309]. Иначе говоря, это Гёте провозгласил Шекспира гением, и вся интеллектуальная элита подхватила его призыв, подняв Эйвонского лебедя на пьедестал почета, что, согласно Толстому, было их большой ошибкой и заблуждением.

Одна из основных идей Л. Н. Толстого заключается в следующем: «внутренняя причина славы Шекспира была и есть та, что драмы его пришлись pro capite lectoris, то есть соответствовали тому арелигиозному и безнравственному настроению людей высшего сословия нашего мира» [Толстой 1983, Т.15: 309]. Нам же, напротив, представляется, что в «Гамлете» можно найти и черты христианской модели поведения. Мнение писателя, что шекспировские драмы развращают читателя и зрителя, не было доказано ни самим Толстым, ни театральной практикой.

Несмотря на общее настороженное отношение к русскому гамлетизму, А. П. Чехов отрицал толстовскую точку зрения и выступил в защиту «Гамлета»: «Есть люди, которых развратит даже детская литература, которые с особенным удовольствием прочитывают в псалтыри и в притчах Соломона пикантные местечки, есть же и такие, которые чем больше знакомятся с житейской грязью, тем становятся чище» [Чехов 1956: 172].

Однако интерес к этому вечному образу имел и обратную сторону. Повышенное внимание к проблеме загадки характера датского принца, возникновение своеобразного культа принца Датского в русском эстетическом сознании не могло не вызвать противоположную реакцию, граничащую с раздражением. В это время стали появляться многочисленные статьи и фельетоны, которые стремились предать термину «гамлетизм» негативную окраску.

Культурно-историческая ситуация России 70-80-х годов XIX века тоже диктовала свои условия для нового осмысления гамлетизма. Народническое движение и последовшие за этим разочарование в идеи «хождения в народ», сформировала новый тип отошедших от движения сторонних наблюдателей. Подобные рефлектирующие, размышляющие, эгоцентрические Гамлеты из дворянства и чиновников запечатлены в рассказе публициста Я. В. Абрамова «Гамлеты - пара на грош (Из записок лежебока)» («Устои», 1882), повести исследователя народной жизни А. И. Эртеля «Пятихины дети» («Вестник Европы», 1884), бывшей сельской учительницы В. И. Дмитриевой «Тюрьма» («Вестник Европы», № VIII-X, 1887). Поэт-народник Н. Сергеев избрал в качестве лирического героя стихотворения «Северный Гамлет» (1880) современника, размышляющего «о мелкой пошлости своей». Этому обмельчавшему герою своего времени остается только созерцание окружающего мира «и в терзаниях наслаждаться судьбой Гамлета наших дней».

Для народников гамлетизм стал воплощением скептицизма, безволия и бездействия. Осуждение этих черт, которые были обозначены нарицательным понятием «гамлетизм», можно встретить во многих статьях представителей народнического движения: «Шекспир и наше время» П. Л. Лаврова (1882), «Жизнь в литературе и литератора в жизни» A. M. Скабичевского (1882), «Гамлет наших дней» П. Ф. Якубовича (1882) и др. Но, наверное, самым яростным нападкам в истории русского гамлетизма 70-80-х годов XIX века шекспировский вечный образ, а вернее его отечественное подобие подвергся в статье Н. К. Михайловского «Гамлетизированные поросята» (1882). Развивая идеи русского гамлетизма, заложенные еще Тургеневым, Михайловский выделил два типа отечественных эквивалентов датскому принцу: «гамлетики» и «гамлетизированные поросята». Определяя первый тип, публицист писал: «Гамлетик, тот же Гамлет, только поменьше ростом (...), по относительной малости своего роста, он стремится под тень великорослого Гамлета, ищет и находит утешение в своем с ним сходстве. При этом, однако, гамлетик все-таки действительно страдает от сознания своей бездеятельности и смотрит на поставленную перед ним задачу не свысока, а наоборот, снизу вверх: не дело ничтожно, а он, гамлетик, ничтожен». Позже, такой тип гамлетика Михайловский увидел в образе Нежданова из тургеневской «Нови». Похоже, что есть он и в уже упомянутом выше стихотворении Н. Сергеева «Северный Гамлет».

Еще более радикальным и обидным термином «гамлетизированные поросята» Михайловский называет тех, кто оправдывал свой отход от борьбы против несправедливости в русском обществе всевозможными теориями: «Поросенку, понятное дело, хочется быть или хоть казаться красивее, чем он есть... Гамлет - бездельник и тряпка... кроме того, облечен своим творцом в красивый пельмень и снабжен из ряду вон выходящими дарованиями, и поэтому многие бездельники и тряпки хотят себя в нем узнавать, то есть копируют его, стремятся под его тень». В их отказе действовать критик видит высокомерный самообман поросенка, который «убежден и других желал бы убедить, что предлежащее ему дело ниже его, что и вообще нет на земле практической деятельности, достойной его поросячьего великолепия». Гамлетизированных поросят Михайловский видел в героях рассказов своего бывшего приятеля Ю. Н. Говорухи-Отрока (известного под литературным псевдонимом Ю. Николаев), «Fatum» («Полярная Звезда», гр. Сальяса, 1881), «Развязка» («Вестник Европы», 1882). Михайловский выступал против оправдания и сочувствия человеческим слабостям, против культивирования в произведениях русской литературы образа Гамлета. Гамлетизму, как явлению общественно-политической жизни, реакционный критик придавал пародийные черты достойные всякого порицания и презрения.

В чуть более сдержанной форме в гамлетизме обвиняли героев и В. М. Гаршина, одного из наиболее выдающихся писателей литературного поколения 70-х годов XIX столетия. В его субъективном творчестве особенно ярко отразился душевный разлад идеалистов литературного поколения этого времени. Сам Гаршин был по своему личностному и художественному сознанию истинным гуманистом. Как крик души звучит его протест против войны в рассказах «Четыре дня» (1877), «Трус» (1879), «Из воспоминаний рядового Иванова» (1883). Вместе с гуманизмом в творчестве и личности Гаршина, отобразилась необходимость в деятельной борьбе со злом. Эту потребность отразил наиболее известный рассказ писателя «Художники» (1879), сам Гаршин в лице художника Рябинина показал, что истинно нравственный человек не может спокойно творить, видя кругом чужую боль и страдания.

Желание уничтожить мировое зло нашло свое воплощение в удивительно поэтичной сказке «Красный цветок» (1883). Из биографии Гаршина нам известно, что он отправился на войну в Болгарию ради освобождения братских народов от турецкого ига, где при особо кровопролитном сражении под Аясларом (11 августа 1877 г.), личным примером поднял солдат в атаку и был ранен в ногу. С весьма утопичным проектом всепрощения Гаршин обращался к начальнику верховной распорядительной комиссии графу Лорис-Меликову, к обер-полицеймейстеру Козлову; пешком дошел до Ясной Поляны, где всю ночь пробеседовал со Львом Толстым о том, как лучше обустроить счастье человека. Известно и о его нервных припадках, во время которых он мечтал уничтожить все мировое зло сразу. Разочарование в невозможности реализовать многие свои начинания и рано обострившееся психическое расстройство писателя привели безнадежного меланхолика к неверию в торжество добра и победу над злом. Даже бросившему искусство Рябинину из «Художников», который пошел в народные учителя, и, казалось бы, сделал настоящий поступок, его выбор не может доставить душевного комфорта, поскольку интересы личности оказываются такими же важными, как и общественные. Непритворные, как в случае с Гамлетом, симптомы обострившегося психического расстройства, беспричинная тоска привели к глубокой депрессии и в конечном итоге к самоубийству писателя.

А. П. Чехов описал духовную деградацию современников, саркастично относился к предшествовавшему поколению «лишних людей» 60-х годов XIX века, к увлечению земством и последовавшему разочарованию в нем. В общественном сознании 80-х годов гамлетизм связывается с философией скептицизма, бездействием, безволием интеллигенции. Чехов не столько обличает среду, из которой происходят русские Гамлеты, сколько показывает их никчемность, слабоволие. Иванов из одноименной драмы является красноречивым примером подобного отношения Чехова к интеллигенции 80-х годов позапрошлого века. Трагедия Иванова в том, что ему не по силам сделать что-либо ради других, измениться самому. Герой проводит параллель между собой и работником Семеном, который надорвался, хвастаясь силой перед девушками.

Определенная нерешительность и рефлективный «гамлетовский период» пережил сам Чехов, но поездка на Сахалин во многом изменяла мировоззрение русского писателя и помогла преодолеть духовный кризис. Правда, всех своих «гамлетизированных героев» Чехов приводит к самоубийству (Иванов, Треплев). Обличение этого типа есть в фельетоне «В Москве» (1891), где за подписью «Кисляев» герой произносит плаксивый монолог-саморазоблачелние: «Я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково!» [Горбунов 1985: 16]. Чехов клеймил таких Гамлетов устами своего героя: «Есть жалкие люди, которым льстит, когда их называют Гамлетами или лишними, но для меня это - позор!».


3 Гамлет в русской литературе и драматургии XX века


Первым «Гамлетом» России XX века стал перевод Н. П. Россова (настоящая фамилия Пашутин) (1907), в котором он стремился, по его собственному признанию «угадывать мысли, страсти, эпоху этого языка». Это придало его «Гамлету» характер очевидной произвольности.

Образ Гамлета продолжал волновать русскую интеллектуальную элиту. Особое внимание к герою Шекспира проявляли символисты. Их позиции разделял и будущий знаменитый психолог Л. С. Выготский. Он с первых страниц своего труда «Трагедия о Гамлете, принце Датском» заявил, что выражает свою чисто субъективную точку зрения как читатель. Подобная критика не претендует на строгую научность, ее можно, по его мнению, назвать «дилетантской».

Но, с другой стороны, она существует и будет существовать. И Гёте, и Потебня, да и многие другие замечали, что автор может вкладывать какую-то конкретную идею в свое творение, когда как его читатель может увидеть нечто совершенно другое, чего автор и не предполагал делать. Каждый критик, по Выготскому, должен иметь свое мнение, которое должно быть для него единственно верным. «Веротерпимость» нужна только в начале работы, но не более того.

Выготский считал, что множество интерпретаций «Гамлета» бесполезны, т. к. все они пытаются все объяснить с помощью идей, взятых откуда-нибудь, но только не из самой трагедии. В результате он пришел к выводу, что «трагедия умышленно построена как загадка, что ее надо осмыслить и понять именно как загадку, не поддающуюся логическому растолкованию, и если критики хотят снять загадку с трагедии, то они лишают самую трагедию ее существенной части» [Выготский 2001: 316]. Тем не менее, сам он полагал, что Шекспира больше интересовала коллизия и интрига пьесы, чем характеры. Именно поэтому, возможно, оценки этих характеров столь противоречивы. Выготский соглашался с мнением, что Шекспир задумал наделить Гамлета столь противоречивыми чертами, чтобы он как можно лучше соответствовал задуманной фабуле. Критик заметил: ошибка Толстого заключалась в том, что он посчитал подобный ход за проявление бездарности драматурга. На самом деле, это можно расценивать как великолепную находку Шекспира. Отсюда, логичнее было бы задаться вопросом, «не почему Гамлет медлит, а зачем Шекспир заставляет Гамлета медлить?» [Выготский 2001: 329]. С точки зрения Выготского, Гамлет в конце концов расправляется с королем скорее не за убийство тем своего отца, а мстит за смерть своей матери, Лаэрта и себя самого. Шекспир для достижения особого эффекта на зрителя постоянно напоминает о том, что должно рано или поздно произойти, но всякий раз уклоняется от самого короткого пути, чем создает противоречивость, на которой и строится вся трагедия. Большинство критиков изо всех сил стараются найти соответствие героя и фабулы, но не понимают, по мнению Выготского, что Шекспир намеренно сделал их совершенно несоответствующими друг другу.

Последней предреволюционной постановкой «Гамлета» в России стала работа англичанина Гордона Крэга и К. С. Станиславского в Московском Художественном театре. Оба режиссера искали новые способы и пути театрального искусства, которые впоследствии сильно повлияют на весь мировой театр, а позже - на кинематограф. На этот раз Гамлета сыграл знаменитый В. И. Качалов, который видел в принце философа, сильную личность, сознающую, однако, невозможность что-либо кардинально изменить в этом мире.

После октября 1917 г. Шекспир разделил судьбу всей мировой литературы в бывшей Российской империи. Раздались предположения, например профессора Л. М. Нусинова, что произведения, изображающие «классовое общество», постепенно станут абсолютно не нужны возникшему обществу пролетариата. Однако все же преобладали не столь радикальные мнения. Так, А. А. Блок и М. А. Горький считали невозможным исключение Шекспира из наследия всей мировой цивилизации. Тем не менее, критики, трактуя Шекспира в русле марксистской идеологии, называли его или слишком аристократичным и реакционным, или буржуазным писателем, который не сумел сделать абсолютно ясными революционные идеи, которые слишком завуалированы в его произведениях.

Советские шекспиристы сосредоточили основное свое внимание на творчестве Шекспира в целом, разрешая вопросы того, как следует понимать наследие драматурга в новых реалиях советского государства. Лишь в 1930 г. вышла в свет монография И. А. Аксенова «Гамлет и другие опыты, в содействие отечественной шекспирологии». Что касается театральных постановок пьесы, то в 1920-1930-е годы в основном это были неудачные вариации, которые иногда чересчур осовременивали и даже вульгаризировали Шекспира, представляя принца Датского как борца за справедливость и выпуская мотив рефлексии. Например, «Гамлет» Н. П. Акимова (1932) представил шекспировского героя в виде упитанного весельчака, а Офелия была превращена в представительницу древнейшей профессии. Исключением следует назвать постановку 1924 г., в которой роль принца сыграл М. А. Чехов. Он сосредотачивал внимание именно на всей тяжести душевного состояния Гамлета и «играл трагедию своего современника, маленького человека, прошедшего войну и революцию…» [Горбунов 1985: 21].

Совсем по-другому обстояло дело в искусстве перевода. М. Л. Лозинский предложил на суд читателя свой вариант перевода пьесы в 1933 г. Ему удалось сделать своего «Гамлета» таким, что, по оценкам многих специалистов, он остается самым точным до сегодняшнего дня. Он следовал принципам не только эквилинеарности, но и эквиритмии, сохранив при этом богатство шекспировского языка, его метафоры и символику. Главным недостатком этого перевода считается его непригодность для театральных постановок, т. к. для большинства зрителей его поэзия была трудна для восприятия на слух.

Поэтому спустя всего четыре года, в 1937 г., появляется перевод А. Д. Радловой, который был сделан специально для советского театра и среднестатистического зрителя, что естественно не могло не привести к заметному опрощению стиля.

Наконец, в 1940 г. увидел свет, наверное, самый известный и популярный перевод: Б. Л. Пастернак издал свой первый вариант трагедии, который постоянно редактировал вплоть до своей кончины в 1960 г. Главными его установками можно назвать поэтичность и понятность. Он не стремился к абсолютной точности, для него более важным было передать не слово, а шекспировский дух. Может быть, в этом и кроется причина столь широкого успеха его перевода среди русских читателей и театралов. Безусловно, нашлись и суровые критики, которые ругали его за то, что он не смог передать всей шекспировской неоднозначности.

Следующим, кто отважился на попытку перевести «Гамлета», стал М. М. Морозов в 1954 г. На этот раз это был прозаический перевод, который был намного сильнее и точнее работ XIX века [Коган 2000].

В это же время появляется целая серия критических работ, посвященных «Гамлету» Шекспира. Остановимся на некоторых из них и выскажем свое мнение о их содержании.

В советском послевоенном литературоведении множество критиков пыталось прочитать Шекспира по-новому или, по выражению А. Л. Штейна, «реабилитировать» Гамлета, сделать из него революционера: «Гамлет - положительный герой, наш соратник и единомышленник - вот основная мысль, высказанная в последнее время в наших работах о «Гамлете». В порыве увлечения один критик сказал даже: «Гамлет - это звучит гордо»« [Штейн 1965: 46].

Основная мысль здесь заключается в том, что Гамлет одинок и что, если дать «такому Гамлету крестьянское движение, он покажет, как надо расправляться с тиранами» [Штейн 1965: 46].

Вообще, по мнению Штейна, более интересно наблюдать за Гамлетом, когда он размышляет, чем когда он действует. «Сила Гамлета в том, что он видел диссонансы жизни, понимал их, страдал от дисгармонии жизни» [Штейн 1965: 53]. Причины же медлительности героя, по мнению критика, лежат в складе ума принца, его мировоззрении. Это замечание видится особенно важным, т. к. оно является ключевым для толкования образа Гамлета, с каких позиций не подходили бы те или иные ученые в своих исследованиях.

Другой отечественный шекспировед, М. В. Урнов сразу же замечает, что сколько актеров, столько и интерпретаций. Не говоря уж о критиках. И в этом и есть подлинное величие героя шекспировской драмы. Но, как бы там ни было, принято «сочувствовать Гамлету с момента его появления на сцене» [Урнов 1964: 139]. Действительно, только самый черствый и темный человек мог бы остаться равнодушным к тому, что происходит в трагедии, будь то на сцене или в воображении читателя. Наверное, мало кто из зрителей или читателей не ставил себя на место принца Датского, ведь, по существу, для того мы и читаем книги, ходим на спектакли, смотрим фильмы, чтобы сравнивать себя с их героями в попытках найти ответы на вечные вопросы бытия.

Мировое зло настигает Гамлета внезапно по возвращению из его alter mater, Виттенбергского университета, и у него не находится противоядия, лекарства, которое помогло бы ему или кардинально и быстро с ним расправится, или просто закрыть на все глаза, забыться и просто радоваться жизни, как это пытается делать Гертруда. Но принц в силу своего характера вынужден выбрать ни то, ни другое. Ибо «в нем велика инерция иных возвышенных и восторженных представлений о человеке» [Урнов 1964: 149]. Он жаждет докопаться до сути происходящего, найти корень зла, а это стоит ему душевных мучений, многочисленных самотерзаний и переживаний.

Урнов считает, что традиционные попытки понять, что же хотел показать нам Шекспир, не удовлетворяют шекспироведение. Ни психологические, ни социальные объяснения не в состоянии дать четкого ответа на этот вопрос, т. к. не принимают во внимание «важных обстоятельств - чрезвычайного интереса к человеку в шекспировские времена, конкретного понимания его природы и познания, особенного его художественного изображения…» [Урнов 1964: 156]. Безусловно, одной из черт литературы (да и всей культуры в целом) эпохи Возрождения является антропоцентризм. «Центр мирового устройства сместился в умах по направлению к личности, баланс сил нарушился в ее пользу» [Энциклопедия для детей. Всемирная литература 2000: 391]. Передовые люди начинают называть себя гуманистами и Гамлета, без сомнения, можно причислить к их числу. Ему претит лицемерие и алчность окружающих его людей, он мечтает о перерождении грешного человеческого рода. Но, как и многие реальные гуманисты, он большую часть времени тратит на размышления и на строительство своей философской доктрины.

А. Аникст видел в слабости Гамлета не его внутреннее состояние, а «состояние, переживаемое им» [Аникст 1960, Т. 6: 610]. Он считает принца сильным человеком, по природе энергичным, но чувствующим, как «все произошедшее подломило его волю» [Аникст 1960, Т. 6: 610]. Гамлет, по его мнению, благороден, а вся пьеса пронизана чувством того, что, «трудно остаться незапятнанным в мире, отравленном злом» [Аникст 1974: 569].

Продолжая краткий экскурс о жизни «Гамлета» в русском театре, остановимся на постановке 1954 г., в которой принца сыграл Е. В. Самойлов. По мнению театральных критиков, в ней принц из юноши-философа королевской крови превратился в простого обывателя, который поражен картиной мирового зла и находится в состоянии постоянных дум и размышлений о будущем человечества.

Следующим настоящим достижением советского кинематографа стала экранизация трагедии Г. М. Козинцева 1964 г. Она даже по оценке жителей «туманного Альбиона» была признана лучшей в ХХ веке. Потрясающая по своей эстетике игра И. М. Смоктуновского сделала свое дело и принесла большой успех картине как у нас, так и за рубежом.

Наконец, ярким - и хочется верить не последним самобытным - русским Гамлетом принято считать В. С. Высоцкого. Актер своей игрой добился того, что главной мыслью всего спектакля стала идея о бренности нашего бытия. Гамлет Высоцкого был обречен на гибель априори и осознавал это, однако погибал с высоко поднятой головой.

Все эти метания в общественном культурном сознании России, как нельзя лучше охарактеризовал Д. С. Лихачев, который в дискредитации «русского Гамлета» распознал ничто иное как отражение общественного раскола, приведшего к дальнейшему снижению роли и значения класса интеллигенции в социальном сознании россиян: «Хождения в народ в буквальном и переносном смысле привели в некоторой части нашего общества в XIX и XX вв. ко многим заблуждениям в отношении интеллигенции. Появилось и выражение «гнилая интеллигенция», презрение к интеллигенции, якобы слабой и нерешительной. Создалось и неправильное представление об «интеллигенте» Гамлете как о человеке, постоянно колеблющемся и нерешительном. А Гамлет вовсе не слаб: он преисполнен чувства ответственности, он колеблется не по слабости, а потому что мыслит, потому что нравственно отвечает за свои поступки» [Лихачев 1999: 615]. Далее Д. С. Лихачев приводит строки из стихотворения Д. Самойлова «Оправдание Гамлета»:

«Врут про Гамлета, что он нерешителен, -

Он решителен, груб и умен,

Но когда клинок занесен,

Гамлет медлит быть разрушителем

И глядит в перископ времен.

Не помедлив, стреляют злодеи

В сердце Лермонтова или Пушкина...»

Оправдание Гамлета Самойловым успешно хотя бы потому, что поэт ставит принца Датского в один ряд с вечными образами трагичности судеб поэтов.

В 80-е и 90-е годы XX века страна переживала нелегкую эпоху перемен, которая вылилась в развал Советского союза. Вместе со всей страной сложные времена переживал и театр. С нашей точки зрения, именно поэтому нам не удалось обнаружить каких-либо известных полноценных опубликованных работ, которые касались бы новых постановок «Гамлета». Исключений немного. Например, в статье газеты «Коммерсант» за 14 октября 1998 г. дается краткая рецензия на «Гамлета», поставленного на сцене Театра Российской армии немецким режиссером Петером Штайном. В целом заявлено, что, несмотря на хорошую игру актерского состава, (роль Гамлета исполнил Е. Миронов) спектакль ничего сверхнового для российской публики не представлял.

Зато стык тысячелетий подарил русскому читателю сразу целых два новых перевода «Гамлета»: В. Рапопорта (1999) и В. Поплавского (2001). И это свидетельствует о том, что шекспировская трагедия не собирается исчезать из контекста отечественной культуры и в третьем тысячелетии. «Гамлет» Шекспира нужен зрителю и читателю сегодняшнего дня. Об этом хорошо заметил А. Бартошевич: «Меняется реальность, в которых живет человечество, меняются вопросы, которые оно задает художникам прошлых столетий - меняются сами эти художники, меняется Шекспир» [Бартошевич 2001: 3.].

Интересной показалось нам страница в Интернете, повествующая о мюзикле «Вот тебе и Гамлет…», премьера которого состоялась 25 апреля 2002 года в студенческом театре «Ювента», который расположен в стенах РПГУ им. А. И. Герцена. По существу, это далеко не шекспировская драма, а точнее совсем не является таковой, т. к. сценарий написан по мотивам произведений совсем других современных авторов: Л. Филатова и М. Павловой. Шекспир здесь пересказывается устами гардеробщицы, которая пытается донести содержание «Гамлета» нерадивому подростку, бритоголовому бандиту, даме из «высшего общества» и бабушке из деревни - людям, которые никогда в жизни не слышали ни о каком принце Датском. По существу, это картина нашего современного общества в миниатюре.

Если говорить о последних трактовках «Гамлета» Шекспира, предложенными у нас, следует упомянуть такие имена, как А. Барков, Н. Чолокава, Е. Черняева и др. Барков, пользуясь некоторыми находками упомянутых шекспироведов, предложил любопытную, если не сказать революционную точку зрения. Согласно ей, повествование ведется от лица Горацио, который является не другом Гамлета, как это принято считать, а, напротив, - его соперником. Строки, написанные пятистопным ямбом, являются частью «вставной новеллы», в которой принц Гамлет и является тем, кем его принято считать - человеком, медлящим с актом мести. Барков делает попытку доказать, что отцом принца Гамлета был король Фортинбрас, отец принца Фортинбраса, которого король Гамлет убил тридцать лет назад. Причины многочисленных нестыковок (например, возраст принца) заключаются в том, что, по мнению исследователя, в трагедии существует два измерения: одно - в котором Гамлет является автором «Мышеловки» и потом исчезает, второе - в котором Гамлет выступает героем написанной им театральной постановки. Горацио же ловко чернит Гамлета в глазах читателя (например, в отношениях с Офелией), самого себя же он рисует в образе верного друга.

К сожалению, на российской сцене последних лет так и не появилось действительно значительной и самобытной художественной интерпретации вечного образа. Во многом это происходило по тому, что режиссеры, пытавшиеся создать «нового русского» Гамлета, шли по пути чрезмерного экспериментаторства, либо старались его осовременить, придать ему современное звучание. Но ни дорогостоящие декорации и костюмы, ни привлечение актеров из модных сериалов не дали ощущения появления героя нашего времени в одеждах датского принца. «Последние московские постановки трагедии, при несомненных сценических достоинствах некоторых из них (спектакли «Сатирикона», Театра на Покровке, Театра им. Станиславского, постановка П. Штайна со сборной труппой) свидетельствуют о сегодняшнем духовном кризисе, с ясностью отражающемся в трактовках роли самого принца. Характерно, что в большинстве постановок центральной фигурой становится Клавдий, а Гамлет оказывается не только эстетически труден, но и духовно непосилен для играющих роль актеров, при всей высоте их профессионализма. Трагедия начинает склоняться к иронической трагикомедии - жанру, кажется, много более адекватному мироощущению сегодняшних художников» [Бартошевич 2004]. В этих справедливых словах исследователя кроется одна очень точная идея, ставшая своеобразной приметой нашего времени: по двухвековой традиции русская культура старается увидеть себя через трагедию «Гамлета», но ее современное «близорукое» состояние этого дать не может. На вопрос из публики, слушавшей доклад А. В. Бартошевича на «Шекспировских чтениях - 2006», какая же пьеса Шекспира сегодня наиболее созвучна отечественному культурному самосознанию, ученый назвал «Меру за меру».

Таким образом, для русского самосознания новейшего времени Гамлет, в конечном итоге, становится не банальным воплощением слабости, нерешительности рефлексера, а осознания степени ответственности за принятое решение. Образованность и интеллигентность Гамлета противостоит невежеству, «полузнайству» тех, кто, прикрываясь высокими политическим лозунгами, упрекает его в бездействии.


ВЫВОДЫ ПО ГЛАВЕ 1


Несмотря на всю неоднозначность и сложность трактовок образа Гамлета, парадигму развития русской литературы XIX века в тезаурусе Гамлета можно представить следующим образом: до 30-х годов ХIХ века Гамлет воспринимался как человек сильный, целеустремленный, решительный. Все в нем «свидетельствует об энергии и великости души» (В. Г. Белинский). В 1830-е годы гамлетизм трактовался как «горе от ума», в 1840-1860-е годы понятие гамлетизма связывается с возникшим на русской почве образом «лишнего человека». Хотя в новом Гамлете еще отмечаются положительные черты, но, в целом, он жалок и даже отталкивающе неприятен. Негативное отношение к впустую философствующему герою, к «мещанскому Гамлету» выразили И. С. Тургенев («Гамлет Щигровского уезда», «Гамлет и Дон Кихот») и Ап. Григорьев («Монологи Гамлета Щигровского уезда» 1864). В 1880-е годы, годы кризиса народничества, гамлетизм связывался с философией пессимизма, бездействием, фразерством. И, наконец, безвольный, приходящий к полному крушению, Гамлет в представлении А. П. Чехова - «кислятина». ХХ век дает свои трактовки образа. В этом ракурсе актуально говорить о функционировании всего текста трагедии в современном интертекстуальном сознании, или о «Гамлете», как о претексте современной литературы.

ГЛАВА II. Образ Гамлета в русской поэзии серебряного века (А.Блок, А.Ахматова, М.Цветаева, Б.Пастернак)

1 Гамлет как средоточие экзистенциального типа сознания XX века


Смена веков XVI-XVII и XIX-XX проходит в одинаковой ситуации крушения утопий. Эпоха трагического гуманизма и эпоха кризиса гуманизма (А. А. Блок) созвучны: в первом случае умирает Человек, равный Богу, во втором умирает сам Бог (пользуясь образом Ф. Ницше).

Близкие по духу эпохи актуализируют в коллективном культурном сознании одинаковые темы: во-первых, тему самоубийства, во-вторых, тему безумия.

В самом начале пьесы, еще до встречи с Призраком, Гамлет восклицает: «О, если бы предвечный не занес / В грехи самоубийство…» [Шекспир 1994, Т.8.: 19]. И далее на протяжении всей пьесы, в том числе и в центральном монологе «Быть или не быть», он возвращается к рефлексии на эту тему. Один из современных типов сознания, который определяют как экзистенциальный [Заманская 1997], несомненно в своем тезаурусе актуализирует этот лейтмотив трагедии. В эссе «Итальянцам о Шекспире» русский писатель второй половины ХХ века Ю. Домбровский форматирует модель мира английского драматурга в координатах «Свобода - Самоубийство - Одиночество». «И все-таки, - рассуждает Домбровский, - мир сумел нащупать и ухватиться за самое главное звено (в творчестве Шекспира) - за ту свободу человека, за то понятие о его самостийности, которая из всех елизаветинцев присуща только Шекспиру. Она-то и побеждает все. Человек абсолютно свободен и ничем не обречен. Вот одна из главных мыслей Шекспира» [Домбровский 1998: 658]. И далее, после анализа знаменитых монологов Гамлета и Джульетты, который она произносит в склепе перед тем, как выпить напиток, и 74 сонета, делает вывод, что Шекспир, несомненно, стремится к смерти. Происходит рациональная актуализация отдельных элементов художественного мира Шекспира в мировоззренческих структурах сознания, организованного в атмосфере тотального давления действительности на личность, сознания, облученного экзистенциальным мироощущением.

Тема самоубийства становится в ХХ веке не просто литературной, или не столько литературной, сколько темой жизнесуществования русского писателя (синоним - русского мыслящего, если это не оксюморон, человека). Но все же в большинстве своем собственно русская литература (текст) первой половины ХХ века, пусть даже обреченная на существование в атмосфере Ницше, сориентирована не на эстетизацию самоубийства, а на чувство неотвратимости смерти (духовной и физической) в ситуации разрушения общих идеалов духовной жизни и на создание способов преодоления этой предрешенности. То есть в ситуации крушения самой великой универсальной идеи человечества литература пытается предложить новые ориентиры в вечных скитаниях человека по вселенной собственной души. Очень точно об этом говорит С. С. Аверинцев: «Если существует общий знаменатель, под который можно не без основания подвести и символизм, и футуризм, и общественную реальность послереволюционной России, то знаменателем этим будет умонастроение утопии в самых различных вариантах - философско-антропологическом, этическом, эстетическом, лингвистическом, политическом. Подчеркиваем, что речь идет не о социальной утопии как жанре интеллектуальной деятельности, а именно об умонастроении, об атмосфере» [Аверинцев 1990, Т.1.: 23].

Что же касается темы безумия, то литература ХХ века дала столько концепций безумного мира, то поневоле вызывает сомнение тезис М. Фуко о том, что эпоха позднего Возрождения вознесла безумие на заоблачную высоту [Фуко 1997]. В рамках данной работы, не касаясь подробно проблемы «Безумие в творчестве Шекспира и современность», остановимся на этом замечании.

Духовная близость двух эпох форматируется на онтологическом уровне через идентичные телесные модели мироздания. В конце первого акта Гамлет ставит диагноз своему времени: «Порвалась дней связующая нить / Как мне обрывки их соединить!» [Шекспир 1994, Т.8.: 41], в переводе, более близком к оригиналу: «Век вывихнут. О злобный жребий мой! / Век должен вправить я своей рукой» [Шекспир 1994, Т.8.: 522]. В 1922 г. факт распада «связи времен» поэтически оформляет О. Мандельштам: «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки / И своею кровью склеит / Двух столетий позвонки» [Мандельштам 1990, Т.1:145]<#"justify">.2 Гамлет в поэтическом мироощущении А.Блока


Не последнюю роль шекспировский герой сыграл в жизни и творчестве А. А. Блока, которого нарекли именем Гамлета русской поэзии. Поэту посчастливилось сыграть любительскую роль «узника Эльсинора» в молодости (его будущая жена, дочь химика Менделеева сыграла Офелию), и затем в течение всей жизни образ принца был для него своеобразным собеседником и источником самопознания. Трагическая игра страстей начнет разворачиваться не столько на сцене, сколько в жизни.

Шекспир - спутник Блока от ранней юности, когда он переписывает и декламирует монологи Гамлета, играет Шекспира на домашней сцене, открывая для себя безграничный мир мыслей и страстей, театра и поэзии, содержащийся в них, и до последних лет жизни, когда он работает в БДТ и в этой связи подытоживает для себя значение великого драматурга и поэта.

Шекспир - одна из стихий блоковского универсума, - пронизывает все его творчество, временами выходя на поверхность в виде прямых обращений, ссылок, сопоставлений, образов, цитат, но постоянно оставаясь на глубине и давая о себе знать в организации поэтического космоса, в работе над драмами и в раздумьях о театре, в жизнетворческих импульсах. Шекспир налагает свой неповторимый отпечаток на жизнь, судьбу, личность Александра Блока.

Шекспировский Гамлет наиболее полно выражает трагический разлад героя со временем и с самим собою. Вот почему именно этот герой принят романтиками как романтический. Позднее его примет в себя как органически свое, сродное, Александр Блок.

Блоковский Гамлет - большая и глубокая тема. К ней впервые еще в 1920-е годы обратилась М.А. Рыбникова. Своими наблюдениями ее дополнила Т.М. Родина. Однако тема Гамлета только была поднята этими исследовательницами, но далеко не исчерпана. В предлагаемом исследовании речь идет о гамлетовском комплексе лирического героя Блока. Среди других литературных и мифологических персонажей, на которых спроецирован лирический герой Блока, образ Гамлета занимает особое место. Прежде всего потому, что он обладает в творчестве Блока особой устойчивостью: отчетливо прослеживается его эволюция от ранних стихов к зрелой лирике середины 1910-х годов.

Затевается любительский спектакль. Блок берется за «Гамлета», его энергично поддерживает Анна Ивановна Менделеева, взявшая на себя функции режиссера, гримера и костюмера.

Выбраны отрывки из трагедии, распределены роли. Начинаются репетиции в сенном сарае. Блок в роли Гамлета произносит текст несколько странным способом: немного в нос и нараспев - так, как читают поэты собственные стихи. Любовь Дмитриевна, выучив роль Офелии, неожиданно отказывается от репетиций. Ей хочется готовиться к спектаклю в одиночестве, гуляя по лесу. Да и принц Гамлет совершенствует свою декламацию, уединившись в доме.

Премьера назначена на первое августа. В сарае сооружены подмостки. Для освещения собрано пятнадцать ламп. Все скамьи для зрителей заняты менделеевской родней, помещиками-соседями, крестьянами. Прошел слух, что играют настоящие артисты из Москвы. Простая публика не всегда понимает смысл происходящего на сцене. Одни видят там «шахматовского барина» и «нашу барышню», другие, наоборот, воспринимают все буквально и на следующий день станут говорить о том, как «Маруся утопилась» (имея в виду Офелию).

Сначала исполнитель роли Гамлета выходит к публике, чтобы пересказать краткое содержание трагедии. А потом открывается занавес и следуют монологи. Когда Блок в «Быть или не быть?» доходит до обращения к Офелии, само это имя звучит магически. В сенном сарае возникает атмосфера подлинности, какая не всегда присутствует в настоящем театре с его профессиональной рутинностью.

Потом Блок, с приклеенными бородой и усами, в наскоро наброшенной мантии, становится королем Клавдием. Рядом с ним играющая королеву Серафима, внучатая племянница Д. И. Менделеева. Ее сестра Лидия появляется на сцене в роли Лаэрта, после чего - выход безумной Офелии, в белом платье, в венчике из бумажных роз и с живыми цветами в руках…

Эффект еще сильнее, чем во время монологов Гамлета. По самим исполнителям прошел заряд театрального электричества. Добыта частица искусства, элемент, не предусмотренный системой Менделеева…

И принц Гамлет, может быть, впервые вырвался из уз юношеского эгоцентризма. В потоке стихов-ответов появляются первые стихи-вопросы:

«Зачем дитя Ты?» - мысли повторяли…

«Зачем дитя?» - мне вторил соловей...

Когда в безмолвной, мрачной, темной зале

Предстала тень Офелии моей.

На первоначальном этапе Блока занимает тема Гамлета и Офелии. Свои отношения с Л.Д. Менделеевой он видит в свете этого литературного мифа. Впоследствии наблюдается все большее переключение интереса и внимания с Офелии на Гамлета, усиливается рефлексия лирического героя:

Мне снилась снова ты, в цветах, на шумной сцене,

Безумная, как страсть, спокойная, как сон,

А я, повергнутый, склонял свои колени

И думал: «Счастье там, я снова покорен!»

Но ты, Офелия, смотрела на Гамлета

Без счастья, без любви, богиня красоты,

А розы сыпались на бедного поэта

И с розами лились, лились его мечты...

Ты умерла, вся в розовом сияньи,

С цветами на груди, с цветами на кудрях,

А я стоял в твоем благоуханьи,

С цветами на груди, на голове, в руках...

Личные мысли и эмоции поэта растворяют в себе миф о Гамлете, образуя гамлетовский комплекс мироощущения. Если вначале это скорее романтическая маска, игра в Гамлета на домашней сцене и в жизни, хотя уже тогда в какой-то мере предчувствие и пророчество, то позднее маска становится лицом: поэту было суждено прожить и пережить судьбу Гамлета.

С трагедией «Гамлет» связана огромная шекспировская тема, универсальная метафора с глубинным философским содержанием «мир - театр», имевшая особое значение для Блока, ставшая в его творчестве сквозной, развивающейся метафорой с множеством смысловых аспектов. Эта метафора изначально содержит иронический подтекст, подрывая доверие к действительности, подозревая ее в неподлинности. Такое отношение к жизни возможно только в эпохи перелома, кризиса гуманизма. Блоковскую трактовку этой метафоры определяет символистская философия и эстетика. Сознание символистов, несущее идею неподлинности «здешнего» мира, условности его декораций, неизбежно театрализует этот мир. Важной чертой культуры этой эпохи становится театрализация жизни в окружении Блока, игра в костюмы и маски, возрождение маскарада. Это отношение к жизни как к маскараду, «яркому балу» находит отражение в лирике Блока. Символистский смысл этих образов заключается в следующем: все в этом мире преходяще, непрочно, неподлинно; истинны лишь «дальние миры», противопоставленные «здешним пирам», «балу» жизни. Осознание героем неподлинности, невоплощенности жизни делает образы пира, бала, маскарада призрачными, эмоционально окрашивает их в трагические тона.

Шекспировский карнавал, каким он явлен в комедии, с превращениями и переодеваниями, - временный, помогающий героям определиться на великой сцене жизни, найти свои подлинные роли, воплотиться. Это яркий жизнерадостный праздник. Разница между этим типом шекспировской театрализации жизни и блоковским такая же, как между карнавалом и маскарадом.

Герой блоковского маскарада скорее соотносится со «знающим» героем шекспировской трагедии. «Бал» обнажает внутренний конфликт героя Блока, его двойственность. С одной стороны, - он «брошен в яркий бал»; с другой - в отличие от окружающих его масок, он не лишен подлинности и трагически переживает отсутствие подлинной жизни, невозможность воплощения («И в диком танце масок и обличий Забыл любовь и дружбу потерял»). В такой театрализации содержится момент освобождения от неподлинного мира. Преодоление неподлинности становится возможным не только через устремленность к «иным мирам», но и через обращение «здешнего» мира в подлинный («Но только лживой жизни этой Румяна жирные сотри…»).

Тенденция к внутреннему разладу становится источником своеобразной театрализации и драматизации в лирике Блока. Так возникают бесконечные блоковские двойники: юный и старый, беззаботный и потухший или зловещий, исполненный радужных надежд и погруженный в отчаяние, обреченный, Арлекин и Пьеро. Другие источники двойников Блока - комедия дель арте, немецкий романтизм, Гейне. Эти образы, наполненные жизненным, социальным и философским содержание, подвергаются демонизации и выражают нецельность, неполноту, разорванность бытия. По признанию Блока, двойники исчезнут, когда жизнь обретет свою цельность.

Маска, скрывающая истинное лицо («Накинь личину! Смейся! Пой!»; «Я кривляюсь, крутясь и звеня…») сменяется маской, выражающей глубинное состояние героя («Маска траурной души»; «Я ночного плаща не сниму» , и т.п.). Такой «маскарад» - единственная возможность спасения в мире, где «лжи и коварству меры нет». Это очевидные реминисценции гамлетовской роли.

Если в ранней лирике Блок шел от непосредственно театральных впечатлений и видел своего героя в роли Гамлета, то постепенно герой все более отождествляется со своею ролью, маска становится лицом, уподобление преодолевает маску. Стихотворение 1914 года «Я - Гамлет…», по точному наблюдению Т.М. Родиной, - конец театрального маскарада:

Я - Га"млет. Холодеет кровь,

Когда плетет коварство сети,

И в сердце - первая любовь

Жива - к единственной на свете.


Тебя, Офелию мою,

Увел далёко жизни холод,

И гибну, принц, в родном краю,

Клинком отравленным заколот.

Для блоковской поэтики характерны ролевые, на первый взгляд, образы лирического героя (Гамлет, Дон Жуан, Демон, Христос). Но о театрализации этих образов можно говорить лишь условно как об исходном моменте мифологизации, составляющей важную особенность поэтического сознания Блока.

В отличие от роли, миф проживается сознанием. Нет характерных для образа-роли декораций, костюмов, масок. Нет самих понятий исполнителя и образа. Происходит полное отождествление героя со своим мифологическим аналогом, он переживает судьбу мифологического героя. Именно таким предстает герой-Гамлет в стихотворении 1914 года.

В разработке метафоры «жизнь - театр», при всем своеобразии ее претворений в лирике и мировоззрении Блока, сохраняются и очевидны шекспировские начала: гамлетовские реминисценции, маска «прикрывающая» и маска «приоткрывающая», трагическая ирония, составляющая суть точки зрения на мир как на театр, обнажающая косность и фальшь жизни, вытекающие отсюда жизнетворческие импульсы, направленные на развенчание унизительного настоящего во имя более достойного будущего.


II.3 Осмысление образа Гамлета в поэзии А.Ахматовой и М.И.Цветаевой


Гамлет - человек с расколотым сознанием, терзаемый непреодолимым расхождением между идеалом человека и человеком реальным. Эти слова - в другом месте - устами Лоренцо произносит и сам Шекспир: «Так надвое нам душу раскололи Дух доброты и злого своеволья». Гамлет предстает посланцем смерти и темной стороны этого мира, а Клавдий - его жизненной силой и здоровьем. Это может показаться парадоксом, но стоит задуматься над фразой «в роли короля Дании Гамлет был бы во сто крат опаснее Клавдия», и все становится на свои места. Дело даже не в мстительности, а в метафизической сущности того явления, которое усеивает сцену грудой трупов. Борцы со злом, умножающие его неисчислимо.

Для Достоевского Шекспир - поэт отчаяния, а Гамлет и гамлетизм - выражение мировой скорби, сознание своей ненужности, хандра полнейшей безнадежности с неутолимой жаждой какой-либо веры, каинская тоска, приливы желчи, муки во всем сомневающегося сердца… озлобленного и само на себя и на все, что оно кругом видело.

В XX веке на литературную арену выходит модернизм с кардинально иными творческими приемами и методами. Если в XIX веке в литературе преобладала социальная проблематика, то в XX веке на первый план вышел интерес к внутреннему миру человека и, как следствие, субъективизм. В соответствии с этим изменением приоритетов изменились формы бытования шекспировских реминисценций.

«Золотой век» русской литературы синонимичен эпохам раннего и высокого Возрождения. Это утверждение тем более очевидно, что как такового Возрождения в русской культуре вообще, и в литературе в частности, не существовало, а барокко, если и взяло на себя функции эпохи Возрождения, то ни как не в литературе, а, прежде всего в живописи, и архитектуре. При таком рассмотрении общего развития духа русской литературы снимается аберрация близости, Шекспир становится постсовременником Пушкина и Лермонтова и не так уж далеко отстает в семиотическом пространстве от Бальмонта и Белого. У Ахматовой в начале творчества этот темпоральный парадокс реализуется очень безобидно. В сборнике «Вечер», где налицо детскость сознания поэзии начала ХХ века, есть микроцикл «Читая «Гамлета», состоящий из двух стихотворений. «Гамлет» - текст, существующий в ближайшем окружении (по названию цикла и прямой цитации), а стихи Пушкина отдалены в эстетическом пространстве, поскольку интертекстуальная связь зашифрована не через цитату с атрибуцией, как в случае с Шекспиром, а через аллюзии.

А. Ахматова 1. У кладбища направо пылил пустырь, А за ним голубела река. Ты сказал мне: «Ну что ж, иди в монастырь, Или замуж за дурака…»… 2. И как будто по ошибке Я сказала «Ты», Озарила тень улыбки Милые черты. От подобных оговорок Каждый вспыхнет взор, Я люблю тебя как сорок Ласковых сестер.У. Шекспир Гамлет (Офелии): Затворись в обители, говорю тебе… А если тебе непременно надо замуж, выходи за глупого… Гамлет (об Офелии»): Я любил Офелию, и сорок тысяч братьев, И вся любовь их - не чета моей. А. С. Пушкин Пустое вы сердечным ты Она, обмолвясь, заменила И все счастливые мечты В душе влюбленной возбудила. Пред ней задумчиво стою, Свести очей с нее нет силы; И говорю ей: как вы милы! И мыслю: как тебя люблю!

Ситуация стихотворения А. С. Пушкина «Ты и Вы» дается с точки зрения женщины, причем сюжеты обоих стихотворений полностью совпадают и состоят из фаз: обмолвка - радость - растерянность - признание в любви. Но финальные стихи у Пушкина «И говорю ей: «Как Вы милы», / И мыслю: «Как тебя люблю»« сохраняют мифологическую оппозицию мужского и женского, тогда как у Ахматовой телесная суть мироздания табуирована. Любовь «сестры» - любовь только духовная, пусть и гиперболизированная числительным. «Комплекс Электры» (обратная сторона «Эдипова комплекса») реализуется в стремлении одного поэта стать равным другому (отношения брата и сестры - это не то, что отношения отца и дочери).

Но одна из масок Пушкина, которая существует в сознании ранней Ахматовой, - всего лишь Гамлет, который пытается определиться в своем телесном существовании к Офелии.

Разрыв на этом текстуальном (сюжетном) уровне превращается далее в идею необходимости «собирания мира», понимание невозможности телесной соединимости сублимируется в утопическую решимость соединить «двух столетий позвонки».

Возможность появления эффекта большей временной и физической приближенности Гамлета по сравнению с культурным концептом Пушкина заложена, опять-таки, в тексте Шекспира. По отношению к языку Гамлет предстает перед нами авангардистом, отрицающим, сознательно уничтожающим прежнюю знаковую, семиотическую систему: «…Я с памятной доски сотру все знаки / Чувствительности, все слова из книг, / Все образы, всех былей отпечатки, / Что с детства наблюденье занесло, / И лишь твоим единственным веленьем/Весь том, всю книгу мозга испишу…» [Шекспир 1994, Т.8.: 37].

Особенно показательны в этом плане шекспировские реминисценции в поэзии М.И. Цветаевой. В 1928 году по впечатлениям от прочтения шекспировского «Гамлета» поэтесса пишет три стихотворения: «Офелия - Гамлету», «Офелия в защиту королевы» и «Диалог Гамлета с совестью».

Во всех трех стихотворениях Марины Цветаевой можно выделить единый мотив, превалирующий над другими: мотив страсти. Причем в роли носительницы идей «горячего сердца» выступает Офелия, которая у Шекспира предстает образцом добродетели, чистоты и невинности. Она становится ярой защитницей королевы Гертруды и даже отождествляется со страстью:

Своей Королеве встаю на защиту -

Я, Ваша бессмертная страсть.

«Офелия - в защиту королевы» [Цветаева1994: 171]

Неслучайно в стихотворении «Офелия - в защиту королевы» рядом с образом Офелии возникает образ Федры (практически в то же время, что и стихи гамлетовского цикла, написана и поэма «Федра»):

Принц Гамлет! Довольно царицыны недра

Порочить... Не девственным - суд

Над страстью. Тяжелее виновная - Федра:

О ней и поныне поют.

«Офелия - в защиту королевы» [Цветаева 1994: 171]

В мировой литературе Федра стала воплощением необоримой греховной страсти, которая заканчивается только смертью.

По мнению лирической героини стихотворения, чуждый страстям, «девственник» и «женоненавистник» Гамлет не имеет права «судить воспаленную кровь», потому что сам не испытывал сильных чувств. Он не просто рассудочен, он настолько далеко ушел от мира людей, что ему стали непонятны их чувства и стремления («вздорную нежить предпочетший» - говорит о нем цветаевская Офелия). Это неоднократно подчеркивается в стихотворениях «Офелия - Гамлету» и «Офелия - в защиту королевы». Вот одна из цитат.

Гамлетом - перетянутым - натуго,

В нимбе разуверенья и знанья,

Бледный - до последнего атома...

(Год тысяча который - издания?)

Офелия в стихотворении Цветаевой как бы предсказывает, что Гамлет вспомнит о человеческих чувствах, только после ее смерти:

В час, когда над ручьевой хроникой

Гамлетом - перетянутым - встанете...

«Офелия - Гамлету» [Цветаева 1994: 170]

В этом смысле непосредственным лирическим продолжением выглядит стихотворение «Диалог Гамлета с совестью». Именно в нем сбывается предсказание Офелии, и Гамлет задумывается о своих чувствах к ней.

В стихотворении обыгрывается знаменитая фраза Гамлета:

Ее любил я. Сорок тысяч братьев

Всем множеством своей любви со мной

Не уравнялись бы...

«Гамлет» перевод М. Лозинского [Шекспир 1993: 272]

Цветаева не решает вопрос, любил Гамлет Офелию или нет. Сам лирический герой остается в сомнениях по поводу собственных чувств. По мере дальнейших размышлений полная уверенность в своей любви постепенно переходит от однозначного утверждения к сомнениям, а потом и к полной неуверенности.

В самом конце стихотворения Гамлет вопрошает сам себя:

На дне она, где ил.

(недоуменно)

«Диалог Гамлета с совестью» [Цветаева 1994: 199]

Если обратить внимание на саму форму стихотворения, то можно заметить, что она напоминает драматическую. Стихотворение построено на основе внутреннего диалога лирического героя. Ссылка на это дается уже в самом названии - «Диалог Гамлета с совестью». В стихотворении есть и еще один признак драмы - авторская ремарка к словам персонажа.

Стихотворения М. Цветаевой отражают авторский взгляд на «Гамлета», отношение к персонажам трагедии. При этом поэтесса создает совершенно отличные от шекспировских образы и сюжеты - своего рода альтернативную шекспириану. В зависимости от восприятия Цветаевой трансформируются образы Гамлета, Офелии, королевы Гертруды. Офелии приписываются несуществующие и даже невозможные в контексте пьесы Шекспира диалоги с Гамлетом, а рефлексия Гамлета направляется не на эпохальные проблемы, а на личные чувства и переживания. Более всего соотносится с шекспировским первоисточником последнее стихотворение. Оно наиболее логично бы вписалось в сюжетную канву.


II.4 Образ Гамлета в поэзии Б.Пастернака


Борис Пастернак начал литературную деятельность как поэт-футурист. Широкую известность получил его сборник «Сестра моя - жизнь», но вершиной литературного творчества Б.Пастернака стал роман «Доктор Живаго». Это произведение, впервые опубликованное за границей, получило мировое признание, доказательство тому - Нобелевская премия, присуждённая писателю в 1958 году.

В романе «Доктор Живаго» Б.Пастернак показал Россию первой трети ХХ века (отразил события революции 1905 года, Первой мировой войны, Октябрьской революции, гражданской войны), но было бы неверно говорить лишь о социально-политическом аспекте истолкования произведения. «Доктор Живаго» - нравственно-философский роман, в котором писатель поднимает волнующие его проблемы любви (к Родине и к женщине), дома, ответственности, свободы личности, творчества.

Венец романа - цикл стихотворений Ю.Живаго, посвящённый жизнеописанию самого героя (стихотворения «Гамлет», «Объяснение», «Осень», «Разлука», «Свидание») и Христа («Рождественская звезда», «Магдалина», «Гефсиманский сад»). Это своеобразное Евангелие от Юрия Живаго, духовное завещание, в котором он прощается с миром:

Прощай, размах крыла расправленный,

Полёта вольное упорство

И образ мира, в слове явленный,

И творчество, и чудотворство.

Б.Пастернак, наделив своего героя поэтическим даром, сделал его богоравным, поэтому становится явственной соотнесённость судьбы Живаго с судьбой Христа, а евангелие от Юрия Живаго становится евангелием от Б.Пастернака.

К концу 1947 года были написаны 10 стихотворений из тетради Юрия Живаго.

Соотнесение стихов с героем романа позволило Пастернаку сделать новый шаг в сторону большей прозрачности стиля и ясности продуманной и определившейся мысли. Передавая авторство стихов своему герою, поэту-дилетанту, Пастернак сознательно отказывался от специфики своей творческой манеры, носившей следы его личной профессиональной биографии, - от подчеркнутой субъективности восприятия и индивидуальной ассоциативности.

Внутренним движущим импульсом всякой подлинной лирики, ядром ее семантической структуры является момент постижения лирическим героем <...> того или иного явления или события, составляющего определенную веху в поэтической биографии. Лирическое стихотворение - как тематически, так и в своем построении - отражает при этом особое, предельно напряженное состояние лирического героя, которое мы назовем «состоянием лирической концентрации» и которое уже в силу своей природы, «по заданию», не может быть длительным.

Первый вариант стихотворения «Гамлет», датированный февралем 1946 года, существенно отличается от окончательной редакции:

Вот я весь. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

То, что будет на моём веку.

Это шум вдали идущих действий.

Я играю в них во всех пяти.

Я один. Всё тонет в фарисействе.

Удивительна по своей обобщённости и лаконизму строка: «...шум вдали идущих действий». Коллизии трагедии Шекспира вышли за пределы своего времени и продолжаются в последующие века. Это борьба гуманистов-одиночек с цинизмом и жестокостью, царящими в обществе.

В приведённом варианте нет той глубины раздумий о жизни, которая присуща последней редакции.

Трактовка Гамлета в этом стихотворении получила отчетливо личный характер, смысл его судьбы связывался с христианским пониманием жизни как жертвы.

«...Гамлет отказывается от себя, чтобы «творить волю пославшего его». «Гамлет» не драма бесхарактерности, но драма долга и самоотречения. Когда обнаруживается, что видимость и действительность не сходятся и их разделяет пропасть, не существенно, что напоминание о лживости мира приходит в сверхъестественной форме и что призрак требует от Гамлета мщения. Гораздо важнее, что волею случая Гамлет избирается в судьи своего времени и в слуги более отдаленного. «Гамлет» - драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения».

Еще в Чистополе Пастернак писал первые разрозненные наброски своих «Заметок о Шекспире». Он определял «бездонную музыку» монолога Гамлета «Быть иль не быть» как «заблаговременный реквием, предварительное «Ныне отпущаеши» на всякий непредвиденный случай. Им все наперед искуплено и просветлено». Теперь, через пять лет, теснящиеся и обгоняющие друг друга, недоуменные выражения Гамлетова монолога Пастернак сопоставляет с «внезапной и обрывающейся пробой органа перед началом реквиема».

«Это самые трепещущие и безумные строки, когда-либо написанные о тоске неизвестности в преддверии смерти, силою чувства возвышающиеся до горечи Гефсиманской ноты».

В окончательную редакцию стихотворения «Гамлет» были введены слова «моления о чаше», которые объединяют его героя с образом Христа.

Стихотворение посвящено действующему лицу трагедии - Гамлету. Этого героя Пастернак высоко чтил как представителя «коренных направлений человеческого духа». Гамлет был дорог поэту своим служением идеалам добра и справедливости. «Зрителю, - писал поэт, - предоставляется судить, как велика жертва Гамлета, если при таких видах на будущее он поступается своими выгодами ради высшей цели» - борьбы с ложью и злом.

Нельзя понять смысл стихотворения «Гамлет» без учёта времени его написания. В 40-е годы вышли постановления компартии: «О журналах «Звезда» и «Ленинград»«, «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению», «О кинофильме «Большая жизнь»«, «Об опере «Великая дружба» В.Мурадели». Это был бесцеремонный диктат властей, как писать стихи и рассказы, снимать кинофильмы, ставить спектакли, сочинять музыку.

В эти же годы Пастернак подвергался нападкам критики. Александр Фадеев писал о чуждом советскому обществу идеализме в творчестве поэта, о пастернаковском «уходе в переводы от актуальной поэзии в дни войны». Алексей Сурков писал о «реакционном отсталом мировоззрении» Пастернака, которое «не может позволить голосу поэта стать голосом эпохи». Несмотря на это, Борис Леонидович вынашивал замысел романа «Доктор Живаго» (к работе над ним он приступил в середине 1945 года). Своим произведением он хотел рассказать о тех бедствиях, которые принесла Октябрьская революция народам России. Созданную впоследствии книгу завершали стихи Живаго. Первое из них - «Гамлет», в котором фокусируются мысли автора о своём времени. Это своеобразная исповедь поэта, уподобление своей жизни судьбе шекспировского героя, «поднявшего оружие против моря бедствий».

С героем трагедии Шекспира лирического героя одноимённого стихотворения Б.Пастернака сближает одно и то же стремление: сделать свой жизненный выбор «в смертной схватке с целым морем бед» («Гамлет», акт 1). Он, как и Гамлет, ощущает разрыв «связующей нити» времён и свою ответственность за её «соединение»:

Порвалась дней связующая нить.

Как мне обрывки их соединить!..

(В.Шекспир. «Гамлет»)

Многие мемуаристы отмечали, что при чтении этого стихотворения поэт подчёркивал свою близость к Гамлету.

Обратимся к тексту стихотворения:

Гул затих. Я вышел на подмостки.

Прислонясь к дверному косяку,

Что случится на моём веку.

«Гул затих». Слово гул более соотносится с многоголосым шумом толпы на улице, чем с шумом в театре до начала спектакля.

«Я вышел на подмостки» - означает не только вышел на сцену. Слово подмостки имеет и другой смысл: сооружение на площади для выступления перед народом. Именно на уличном помосте возможен «дверной косяк». «Я вышел на подмостки» таит в себе и иное значение (метафорическое). Для писателя страницы его творений те же подмостки, откуда слышен его голос. В «отголоске», реакции читателя на произведение, можно предвидеть, что «случится на... веку».

«Ось» жизни затронула и судьбу Юрия Живаго: он оказывается в центре мироздания, «на распутье», пытаясь предугадать свою «роль» в мировой «драме».

В строках «На меня наставлен сумрак ночи // Тысячью биноклей на оси» содержится своеобразная тайнопись.

Образ «тысячи биноклей» расширяет художественное пространство стихотворения. За этой метафорой - осмысление сути человеческого бытия. Мир - огромный космос. Таким образом, тема «жизнь-театр», заявленная в трагедии Шекспира, у Б.Пастернака расширяется до Беспредельного - «душа хотела б быть звездой» (Ф.Тютчев).

«Сумрак ночи» подразумевает гнетущую атмосферу бесправия, которая царила в стране. «Сумрак ночи» осуществляли тысячи обладателей «биноклей на оси»: чиновники от литературы, цензоры, соглядатаи. Они вглядывались, вслушивались в жизнь поэта. И лирический герой просит Бога («Авва Отче»), чтоб их суд его миновал. Но путь избранничества возведён к «вечному прототипу» и сопряжён с неизбежным страданием;

Если только можно, Авва Отче,

Чашу эту мимо пронеси.

Образ чаши - открытая евангельская реминисценция: «Да минует меня чаша сия!» В этом обращении - перифраз молитвы Христа в Гефсиманском саду перед тем, «как возложили руки на Иисуса Христа и взяли его. И отошед немного, пал на Лице Свое, молился и говорил: «Отче Мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия»« (Мф. 26, 39).

Здесь предчувствие полной гибели как цены за «ролевое» предназначение творца, художника. Появляется мотив жертвенности за свободное творчество. Реализуется он в последнем четверостишии. Это четверостишие представляет «конец пути» - то есть «распятие», жертва «за многих <...> во оставление грехов».

В следующей строфе поэт говорит о своей приверженности к Гамлету как борцу с несправедливостью:

Я люблю твой замысел упрямый

И играть согласен эту роль.

«Играть эту роль» - не актёрское исполнение лица пьесы, а стремление осуществить миссию героя как борца с «вывихнутым веком».

Но сейчас идёт другая драма,

И на этот раз меня уволь.

Речь идёт не об иной пьесе («другая драма»), а о трагедийности самой жизни, которая своими масштабами превосходит драму Гамлета. И тщетно противостоять установленным правилам властей.

Моление лирического героя о перемене судьбы, о смягчении жизненных ударов - это вечное человеческое обращение к Богу, но в то же время герой чувствует, что «неотвратим конец пути»:

Но продуман распорядок действий,

И неотвратим конец пути.

Эзоповский смысл этих строк прозрачен. Поэт не откажется от обнародования «Доктора Живаго». Но это «действие» неизбежно повлечёт за собой кару («неотвратим конец пути»).

Итак, Пастернак сумел предвидеть, как сложатся его жизненные обстоятельства после публикации романа. Сколько горечи и боли в приведённых высказываниях поэта, осознания невозможности что-либо изменить в своей судьбе: «Никак нельзя по-другому, ни жить, ни думать». И об этом заключительные строки стихотворения:

Я один, всё тонет в фарисействе.

Жизнь прожить - не поле перейти.

Фарисеи - олицетворение лицемерия, лжи, беззакония. В наставлении Иисуса о фарисеях произносится: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете царство небесное человекам!» Благодаря этой реминисценции можно понять настоящую роль и лирического героя, и Юрия Живаго, и Бориса Пастернака (как видим, в конце остаются только эти герои). Доказательством тому служит и семантическая окраска отдельных слов: подмостки в первой строфе как будто актуализируют театральную предначертанность судьбы. Однако следующие слова: роль, драма, распорядок действий лишают права выбора, но все они оказываются сведены к одной формуле - «жизнь прожить - не поле перейти». А это уже не из актёрской игры: жизненная мудрость не терпит лицедейства. Сама жизнь есть выбор, прожить её - значит выбор этот сделать.

«Я люблю твой замысел упрямый, но на этот раз («И на этот раз меня уволь») я знаю свою судьбу и иду ей навстречу, согласуя свой выбор с народной мудростью «жизнь прожить - не поле перейти». Таково истинное лицо героя, мужественно идущего к неотвратимому концу. Выбор пути совершился в пользу христианской этики: иду навстречу страданиям и гибели, но ни в коем случае - лжи, неправды, беззакония и безверия.

Последняя строка стихотворения («Жизнь прожить - не поле перейти») не принадлежит лирическому герою. Это народное речение, говорящее о мудрости его создателей. Человек - пленник своего времени и вынужден подчиняться силе обстоятельств, порой поступаться своими принципами. Во имя блага близких поступался своими принципами и Пастернак. Он отказался от Нобелевской премии, обратился с просьбой к Н.С. Хрущёву не высылать его за пределы страны, как этого требовала «общественность».

Несколько замечаний о ёмкости и чеканности слова в произведении. Отдельные строки афористично выражают мысли автора: «На меня наставлен сумрак ночи», «...играть согласен эту роль», «...сейчас идёт другая драма», «...продуман распорядок действий», «...неотвратим конец пути», «...всё тонет в фарисействе». Обращение поэта к театру, пьесе Шекспира обусловило и определённый отбор лексики: подмостки, бинокли, замысел, играть роль, распорядок действий, конец пути. Но каждое из этих слов и выражений таит в себе и переносный смысл. Шестнадцать строк «Гамлета», а как много сказано поэтом о своём времени.

Государство-машина - одна из центральных мифологем культурного сознания ХХ века. В первую очередь она функционирует в структуре утопии, прежде всего социальной (идея коммунизма и технократического государства). Лирическое переосмысление губительной сути «машины» видим у Б. Пастернака в его «театральной дилогии»: стихотворении 1932 года «О, знал бы я, что так бывает…» [Пастернак 1988: 350-351. и открывающем «Стихи Юрия Живаго» «Гамлете» (1946) [Пастернак 1988: 400-401]. Ассоциативный ряд «поэт - актер - Гамлет - Иисус Христос», составляющий ядро образа лирического героя, организует в самых общих чертах развитие лирического сюжета данного «автоинтертекста», своеобразный «событийный ряд», «сюжетную схему» или «магистральный сюжет» - суть дела не в термине.

Понимание двойственности мира, который делится на реальность («почва и судьба») и искусство (театр и поэзия), - в экспозиции, в первых двух строфах «О, знал бы я, что так бывает…». Сослагательное наклонение и прошедшее время глаголов - «знал бы», тогда «отказался б» - указывает на устойчивую в прошлом мировоззренческую модель, в основе которой - идея двоемирия, близкая романтической. Но уже здесь дается завязка рефлексии: поэзия вообще и искусство в целом способно привести человека к смерти. Причем произойти это может только в момент высшего духовного напряжения («так бывает»), когда преодолевается барьер между текстом и физическим миром. Поэтому самую глубинную структуру стихотворения можно выразить в шекспировской бинарной оппозиции «быть - не быть». Оставаться в поэзии, что, по сути, самоубийство, или дистанцироваться от нее, пока не поздно. Ведь «так бывает», но не есть.

В стихотворении «Гамлет» метаморфоза уже полностью произошла. Сцена, текст - это истина, а все, что за рампой и словом, - фарисейство, ложь. Это мир потусторонний, дверной косяк - граница между этими двумя мирами. Гамлет Пастернака лишен выбора, он обречен на смерть. Последние строки «Но продуман распорядок действий, / И неотвратим конец пути», несмотря на цитирование в предыдущих строфах Библии, не преодолевают энтропию, не несут в себе телеологических идей. После смерти останется только неистинный мир, «сумрак ночи».

Таким образом, общую сюжетную схему этой дилогии можно представить следующим образом: 1. Экзальтированная жизнь творца одновременно в двух мирах - 2. Выбор между миром реальным и миром искусства (здесь «искусственным») - 3 .Понимание неотвратимости физической смерти в мире искусства, который потерял сему «искусственности», остался единственным гарантом истинности реальности.

Освобождение от автобиографического аспекта позволило Пастернаку расширить лирическую тематику, что главным образом относится к стихам на евангельские сюжеты, но в то же время не противоречит стихотворениям, включающим детали собственной биографии. Высшим примером гармоничного слияния обеих тенденций стало стихотворение «Гамлет», которое передает жар и муку Христовой молитвы в Гефсиманском саду, последней молитвы перед Голгофой.

II.5 Образ Гамлета в стихах поэтов серебряного века: анализ художественного текста на уроке литературы в средней школе


Лирика поэтов серебряного века изучается в 11 классе средней общеобразовательной школы.

Для урока нами выбраны четыре стихотворения: А.Блока «Я - Гамлет. Холодеет кровь...» (1914), М.Цветаевой «Диалог Гамлета с совестью» (1923), А.Ахматовой «У кладбища направо пылил пустырь...» (1909) и Б.Пастернака «Гамлет» (1944). Тексты распечатаны на одном листке и розданы ученикам накануне урока. Задание было сформулировано предельно обобщённо: нужно выбрать одно из предложенных стихотворений и подготовиться к письменному рассказу о нём. Учащимся не даются никакие подсказки, тогда все ответы будут разные и их обсуждению можно будет посвятить ещё один урок. Суть задания те только в том, чтобы искать переклички с трагедией Шекспира, не только размышлять над тем, как тот или иной поэт воспринял сюжетную ситуацию «Гамлета» или какой-либо образ, но и понаблюдать за тем, «как сделано» стихотворение.

Итак, в ходе работы над текстом лирического стихотворения следует активно разрабатывать и использовать методы и приемы самостоятельной работы, требующие от учеников проявления элементов творчества, новаторства и позволяющие выявить динамику продвижения к пониманию, то есть закономерности перехода от просто знания к знанию «личностному», осознанному (написание итоговых работ, предполагающих воссоздание и преобразование основных выводов учебного диалога).

Приведем выдержки из работ, написанных учениками 11 класса. Некоторые из них кажутся спорными или чересчур парадоксальными, но все они свидетельствуют о личном, заинтересованном отношении ребят к поэтическому тексту, что является в данном случае главным.

В этом стихотворении перекликаются две жизни: жизнь Гамлета и самого Блока. Если не знать биографию Блока, то можно просто проследить в каждой строчке жизнь Гамлета: сначала борьба против коварства, потом смерть любимой Офелии, а потом и сам Гамлет гибнет от отравленного клинка. Но в стихотворении чувствуется какой-то сильный личный надрыв...

Любовь Дмитриевна Менделеева была первой любовью Блока. Впоследствии у него были и другие женщины, но её одну он как бы ставил на пьедестал над всеми. Их отношения начались в 1898 году, когда они оба играли в «Гамлете», поставленном в усадьбе отца Любови Дмитриевны, в Боблове. Он играл Гамлета, она - Офелию.

И вот теперь, когда делаются наброски стихотворения, они разлучены. Она далеко, и Блок чувствует весь холод не только расстояния, но и её изменившегося отношения к нему. «Тебя, Офелию мою, // Увёл далёко жизни холод» - как раз об этом...

Наталья В.

«Холодеет кровь» - Гамлет постепенно умирает, единственное, что не даёт этому совершиться, - первая любовь, живая, а всё остальное, уже охладевшее, - застыло. «Офелию мою увёл далёко жизни холод» - она тоже как бы застыла. «Холодеет кровь - жизни холод» - смерть Гамлета выглядит как следствие смерти Офелии: до этого времени оставалась одна искорка - Любовь к ней, но и она угасает, и Гамлет застывает. «Увёл» - и «гибну»: только после этого Гамлет умирает...

Нет, он не любил Офелию... До смерти остались считанные минуты, и, если бы он любил Офелию, он посвятил бы мыслям о ней их все. Он же думает о себе, жалеет себя, оправдывает себя. Он даже выворачивает наизнанку причину гибели Офелии, и получается, что он сам ни в чём не виноват...

Алексей В.

Читая стихотворение Блока, я представляю себе, как рыцарь в очень-очень холодных, блестящих от холода доспехах сначала стоит, а потом быстро мчится против холодного ветра, не слыша его воя, и от этого всё ещё холоднее. Но в самом рыцаре бьётся сердце, в котором горячее возмущение и внутренний холод постепенно вытесняют доброту и любовь. Внешний же ветер и холод рыцарь вообще не чувствует, лишь вымороженные пальцы очень неловко держат копье, повёрнутое к воздуху и холоду...

А. Ахматова

Мне кажется, моё восприятие Офелии и Гамлета в чём-то очень созвучно с ахматовским. Я не могу не восхищаться Офелией, её силой воли и силой её любви. Для Ахматовой эта боль, причинённая Офелии Гамлетом, становится символом величия - королевской «горностаевой мантией». Офелия выдержала - и это её маленькая победа! В то же время чувствуется, что ей очень обидно и грустно. «Принцы только такое всегда говорят» - Гамлет говорил не только такое, но в этот момент думать об этом ещё больнее...

Гамлет страстно любит Офелию, однако ставит миссию искоренения несправедливости, для которой, как он считает, он рождён, выше личного счастья. Для исполнения замысла он разыгрывает сумасшедшего и поэтому в разговоре с Офелией говорит, что не любит её больше.

Но Офелия тоже любит Гамлета. Внезапное отталкивание её, отправление «в монастырь или замуж за дурака» оказывается для неё слишком серьёзным ударом: она «эту запомнила речь». Когда после этого убивают её отца, она сходит с ума и вскоре погибает.

Все её мысли после того, как она сошла с ума, - об отце и о Гамлете: то она представляет, как она плачет над могилой своего любимого, то воображает себя женой Гамлета - королевой, одетой в горностаевую мантию.

Если для Гамлета в сердце любовь к Офелии остаётся истинным чувством, а бесчувственность - лишь видимость, маска, то для Офелии правдой становится отталкивание, нелюбовь Гамлета, а преданность, истинная любовь теперь для неё лишь ложь: вместо настоящей мантии с ней остаются лишь отталкивающие слова Гамлета, речь, которая и будет струиться «сто веков подряд горностаевой мантией с плеч».

Это стихотворение - не о Гамлете, а о Принце. Помните Ассоль? У неё был свой Принц, который приплыл на корабле с алыми парусами и забрал её с собой. Мечта Ассоль сбылась. И такой же Принц есть и у Ахматовой, и у Офелии. Остальные люди, когда видишь Принца, как-то смазываются перед ним, как ночью смазывается вид из окна, когда включаешь лампу. Это про остальных сказано: «...или замуж за дурака». И именно за Принца, а не за «дурака» хотят выйти замуж. Пусть у Ассоль Принц идеальный, пусть у Офелии он реальный - это неважно. Он есть.

Но трагедия в том, что Принца, такого, каким его видит Офелия, нет. Нет, так как «Принцы только такое всегда говорят». «Я не любил вас», - говорят Принцы, и лишь Грэй, Принц мечты, пришёл к Ассоль. И вот Офелия сталкивается с реальностью. Что ей делать? Либо мечтай о Принце, либо - «Иди в монастырь или замуж за дурака». Но она выбирает свой путь...

Татьяна Д.

М.Цветаева

Диалог Гамлета с совестью хорошо передаёт суть его характера: постоянные сомнения и попытки разобраться в себе, выявить правду. Гамлет осознаёт, что в гибели Офелии есть и его вина, но ставит себе в оправдание огромную любовь к ней: «Но я её любил, // Как сорок тысяч братьев любить не могут!» Совесть же настойчиво повторяет: «На дне она, где ил...» Высказывания Гамлета становятся с каждым разом всё короче и короче (три строчки, две строчки и одна). В первый раз он говорит с жаром (стоит восклицательный знак), во второй обрывает фразу (многоточие) и, наконец, появляется сомнение (два знака вопроса).

Совесть постоянно подчёркивает безвозвратность случившегося: «И последний венчик // Всплыл на приречных брёвнах...». Если же заметить акцент на слове «ил», то получается, что вода в реке с илистым дном, мутная, а Офелия - цветок жизни - покоится в такой мути (по мнению Цветаевой, она осталась на дне)...

Екатерина Н.

Больше всего в этом стихотворении радует то, что у Гамлета есть совесть!

Сергей Л.

Б.Пастернак

Б.Пастернак писал о своём романе «Доктор Живаго»: «...эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и многое другое». Последнюю часть этого романа составляют стихи самого Юрия Живаго. Одно из самых известных - «Гамлет».

Герой стихотворения одинок, бесконечно одинок оттого, что не может свободно общаться, разговаривать, делиться мыслями с другими людьми. Вся страна «фарисействовала», и поэт это чувствовал и страдал...

Андрей Ч.

В стихотворении можно найти много перекличек с «Гамлетом». Прежде всего, герой стихотворения говорит, что он один в мире, в котором «всё тонет в фарисействе», то есть в мире осталось очень много зла, с которым Гамлет должен бороться: «Я люблю Твой замысел упрямый // И играть согласен эту роль»... При этом Гамлет понимает, что с ним произойдёт: «...неотвратим конец пути». Кроме того, на Гамлета «наставлен сумрак ночи // Тысячью биноклей на оси», то есть на него направлено всё мирское зло...

ВЫВОДЫ ПО ГЛАВЕ 2


Гамлет - герой одноименной трагедии У. Шекспира; один из вечных образов, ставший символом рефлектирующего героя, не решающегося на ответственное действие из-за сомнений в правоте и моральной безупречности своего поступка (одна из распространенных позднейших трактовок - бесстрашие мысли при бессилии, «параличе воли»). Реминисценциями образа Гамлета проникнута русская литература XX века.

У А.Блока мы обнаруживаем новый тип художественного мышления: не использование отдельных мотивов, отдельной темы, не повторение и заимствование образов, но глубокое проникновение в атмосферу трагедии, соотнесение строя мыслей и чувств литературного героя со своими собственными, произведения искусства с жизнью, воспроизведение литературного мифа на уровне жизненном, философском, психологическом и художественном. Блоковскую традицию Гамлета можно впоследствии проследить в поэзии М. Цветаевой, А. Ахматовой, Б. Пастернака, П. Антокольского, Д. Самойлова и др. В поэзии М. И. Цветаевой Гамлет - символ благородной, но безжизненной чистоты, в одноименном стихотворении Б. Л. Пастернака Гамлет - цельный человек, сделавший свой выбор: уход от чуждой его духу современности. Гамлет Пастернака начинает с того же, что и Гамлет Блока, с жажды Идеала. Они хотят быть героями «другой драмы», творить ее по законам своей Красоты, законам сердца, добра, мечты, правды-права. Воскресение ими подвергнуто сомнению, поскольку цена его предстает непомерной - отказ от себя.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Гамлет вошел в галерею вечных образов мировой культуры, занимая в ней одно из самых видных мест. В исследовании предполагается раскрыть широко используемое, но недостаточно четко определенное представление о вечных образах и их функциях в культуре, рассмотреть различные аспекты образа Гамлета в трагедии У. Шекспира и его интерпретации в западной и русской культурных традициях. Необходимо раскрыть особое значение образа Гамлета в становлении такого феномена отечественной культуры как «русский Шекспир».

Трагедия «Гамлет» стала не только самой близкой для русского читателя, литературных и театральных критиков, актеров и режиссеров, но приобрела значение текстопорождающего художественного произведения, а само имя принца стало нарицательным (П. А. Вяземский, А. А. Григорьев, А. Н. Плещеев, А. А. Фет, А. Блок, Ф. Сологуб, А. Ахматова, Н. С. Гумилев, О. Э. Мандельштам, М. Цветаева, В. Г. Шершеневич, Б. Пастернак, В. Набоков, Н. Павлович, П. Антокольский, Б. Ю. Поплавский, Д. Самойлов, Т. Жирмунская, В. Высоцкий, Ю. Мориц, В. Рецептер и др., не оставлял равнодушными членов царской семьи, например, великого князя Константина Константиновича Романова). Вечный образ сомневающегося «Гамлета» вдохновил целую вереницу русских писателей, который так или иначе использовали черты его характера в своих литературных произведениях. Гамлет интересовал А. С. Пушкина, будоражил воображение М. Ю. Лермонтова, в известной степени «гамлетизмом» вдохновлялся Ф. М. Достоевский, особый взгляд выразился в оппозиции «Гамлет и Дон Кихот», выдвинутой И. С. Тургеневым, позже получившей в русском самосознании статус культурной константы.

Влияние образов, созданных Шекспиром, на мировую литературу сложно переоценить. Гамлет, Макбет, король Лир, Ромео и Джульетта - эти имена давно уже стали нарицательными. Их используют не только в качестве реминисценций в художественных произведениях, но и в обычной речи как обозначение какого-либо человеческого типа. Для нас Отелло - ревнивец, Лир - родитель, обездоленный наследниками, которых он сам и облагодетельствовал, Макбет - узурпатор власти, а Гамлет - рефлексирующая личность, которую разрывают внутренние противоречия. С шекспировским прообразом их связывает только нравственно-психологический облик в том виде, как его понимает та или иная эпоха, тот или иной истолкователь. «Несомненно, Эсхил, Данте, Гомер для XVI века были не тем, чем сделались для XVIII, еще менее тем, чем стали для конца XIX, и мы не можем представить себе, чем они будут для XX, - только знаем, что великие писатели прошлого и настоящего для грядущих поколений будут уже не такими, какими наши глаза их видят, какими наши глаза их любят» [Мережковский 1995: 353]. Эти слова Д. С. Мережковского, без сомнения, можно применить и к Шекспиру.

Шекспировские реминисценции оказали огромное влияние на литературу XIX века. К пьесам английского драматурга обращались И.С.Тургенев, Ф.М.Достоевский, Л.Н.Толстой, А.П.Чехов и др. Они не утратили значения и в XX веке.

Весь огромный пласт мировой гамлетистики, поднявший множественные проблемы внутреннего духовного самоопределения личности стал для русской культуры ее порождающим началом. Вечный образ принца Датского, укоренившись на отечественной почве, быстро перерос масштаб литературного персонажа. Гамлет стал не только именем нарицательным, он воплотил в себе всю переменчивость самоидентификации русского человека, его экзистенциальный поиск пути через горнило противоречивых и трагичных событий истории России последних веков. Мученический путь «Русского Гамлета» был разным на определенных этапах развития общественной мысли в России. Гамлет становился олицетворением художественного, нравственного, эстетического и даже политического идеала (или антиидеала). Так, для Пушкина в «Послании Дельвигу» (1827) («Гамлет-Баратынский») образ принца Датского явил собой воплощение истинного мыслителя, интеллигента, в чьей мировоззренческой природе доминирует рефлектирующее начало в осмыслении окружающего мира. Лермонтов видел величие и неподражаемость творчества Шекспира, воплощенное именно в «Гамлете». Реминисценции из «Гамлета» легко прослеживаются в лермонтовской драме «Испанцы», в образе Печорина. Для Лермонтова Гамлет является идеалом мстителя-романтика, который страдает, осознавая все несовершенство бренного мира.

Интенсивно развивалось и шекспироведение в России. Основополагающими для отечественной науки о Шекспире стали отзывы А. С. Пушкина, статьи В. Г. Белинского («Гамлет». Драма Шекспира. Мочалов в роли Гамлета», 1838, и др.), И. С. Тургенева (статья «Гамлет и Дон Кихот», 1859).

Перегибом в переосмыслении и восприятия вечного образа Гамлета русской критической мысли конца XIX века явилось мнение о его полной беспомощности, ненужности и ничтожности... Принц Датский становится «лишним человеком», «гамлетизированным поросеноком», приобретает отрицательное значение, искажается сама причина его бездействия.

В ХХ веке принц Датский окончательно утвердился как один из основных поэтических образов русской литературы. Ф. К. Сологуб, А. А. Ахматова, Н. С. Гумилев, О. Э. Мандельштам, М. И. Цветаева, В. Г. Шершеневич, Б. Л. Пастернак, В. В. Набоков, Н. А. Павлович, П. Г. Антокольский, Б. Ю. Поплавский, Д. С. Самойлов, Т. А. Жирмунская, В. С. Высоцкий, Ю. П. Мориц, В. Э. Рецептер и др. не столько эксплуатируют высокую интертекстуальность вечного образа Гамлета, сколько создают его новые лики. Наиболее яркой интерпретацией образа принца Датского в отечественной поэзии прошлого века можно назвать Гамлета-Актера-Христа Пастернака. Необычность интерпретации хрестоматийного образа человека в кризисной ситуации находит у Пастернака черты истинной жертвенности лирического героя. По-своему интересны Гамлет-студент Набокова, принц бунтарь-маргинал Высоцкого, но в них нет той лирической цельности и глубины, которая выражена простой и понятной мудростью пастернаковского Гамлета-Актера-Христа: «Но продуман распорядок действий, / И неотвратим конец пути. / Я один, все тонет в фарисействе. / Жизнь прожить - не поле перейти».

Мембрана Гамлета - это мембрана мыслителя. Сюжет построен таким образом, что Гамлет узнает истинную информацию. Проблема, над которой размышляли Гёте, Белинский, Выготский, тысячи исследователей, проблема медлительности Гамлета поворачивается неожиданной стороной. Встречаясь даже с истинной информацией, тезаурус мыслителя ее критически проверяет. В «Гамлете» У. Шекспира на это уходит три первых акта. Но и удостоверившись в ее истинности, он должен понять, как на нее адекватно реагировать. На это уходят оставшиеся два акта. Магистральный путь этого типа мембраны тезауруса - тестирование реальностью. Не бездействие, а именно действия Гамлета (убийство Полония, согласие на поединок с Лаэртом) указывают на пробои в гамлетовской мембране (цензуре информации). Старый механизм активности под напором «гнили в датском королевстве» сломался. Тогда включается мембрана мыслителя. Иначе говоря, Гамлет от природы не философ, он таковым становится на глазах у зрителей, пройдя фазу подлинного безумия.

Но это не значит, что Гамлет как вечный образ должен трактоваться исключительно так, как он представлен в тексте Шекспира. Напомним, что слова «Быть или не быть» из гамлетовского монолога, став крылатым выражением, трактуются в совершенном отрыве от этого монолога. Поэтому большинство людей, даже не задумываясь, ответило бы на гамлетовский вопрос - «Быть!». Между тем, если им разъяснить, что «быть» - это «смиряться под ударами судьбы», а «не быть» - «надо оказать сопротивленье…», то те, кто определялся с ответом, неизбежно задумаются, так ли они хотели ответить на гамлетовский вопрос, не поспешили ли с выводом.

Точно так же Гамлет как вечный образ оторвался от системы образов и идей трагедии Шекспира и живет самостоятельной жизнью, приобретя дополнительные смыслы в тезаурусах мировой культуры.

У А. Ахматовой в «Поэме без героя» есть две прекрасные формулы современного ей творчества. Первая: «Я на твоем пишу черновике» [Ахматова 1989: 302] - поэтическое оформление философской концепции «текста в тексте», вторая: «Но сознаюсь, что применила / Симпатические чернила…/ Я зеркальным письмом пишу…» [Ахматова 1989: 321] раскрывает технику «перечитывания» знаковых, центральных текстов культуры новым эстетическим сознанием. Поэзия начала ХХ века применила по отношению к «Гамлету» У. Шекспира именно принцип зеркального «переписывания», разворачивая в противоположную сторону образы пьесы. Они наполняются в ХХ веке не просто антонимическим содержанием, они становятся более семантически насыщенными, что, помимо установки на «синтетическое искусство», также объясняется «переводом» с языка драмы на язык лирики. Более того, происходит структурная перекодировка: стержневые в ХХ веке, они занимали в пьесе XVII века пограничное, маргинальное положение, выполняли вспомогательные функции. «Гамлет», как «центральный» текст любого культурного образования, подвергается тщательной ревизии со стороны русской лирики, поскольку в нем заложена энергетика разрушения, которой коллективное сознание нашей поэзии стремится сопротивляться.

СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ


1.Аверинцев С. Судьба и весть Осипа Мандельштама // Мандельштам О. Э. Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 1. С. 23.

.Альфонсов В.Н. Поэзия Бориса Пастернака. Л.: Советский писатель, 1990

3.Аникст А. Гамлет, принц Датский // Шекспир У. Собр. соч. в 8 т. М., 1960. Т. 6. С. 610.

4.Аникст А. Ремесло драматурга. М., 1974. С. 569

5.Баевский В.С. Пастернак. М.: Московский университет, 1999.

6.Бартошевич А. В. Новые постановки Шекспира в России // #"justify">7.Бартошевич А. В. Шекспир, заново открытый // Шекспир У. Комедии и трагедии. М., 2001. С. 3.

.Белинский В. Г. Гамлет, принц датский… Сочинение Виллиама Шекспира // Белинский В. Г. Собр. соч.: В 9 т. М., 1977. Т. 2. С. 308.

.Выготский Л. С. Трагедия о Гамлете, принце Датском У. Шекспира. М., 2001. С. 316.

10.Гайдин Б. Н. Христианский тезаурус «гамлетовского вопроса. // Тезаурусный анализ мировой культуры. Вып. 1. М.: Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2005. С. 45.

.Горбунов А. Н. К истории русского «Гамлета» // Шекспир У. Гамлет. Избранные переводы. М., 1985. С. 9

12.Гордиенко Л. Изучение романа Б.Пастернака «Доктор Живаго» в 11-м классе. СПб.: Глагол, 1999.

13.Демичева Е.С. Гамлетовские мотивы в поэзии М.И.Цветаевой / Е.С.Демичева // Русская и сопоставительная филология: состояние и перспективы: Международная научная конференция, посвященная 200-летию Казанского университета (Казань, 4-6 октября 2004 г.): Труды и материалы: / Под общ. ред. К.Р.Галиуллина.- Казань: Изд-во Казан. ун-та, 2004.- C.313-314.

.Домбровский Ю. О. Итальянцам о Шекспире // Домбровский Ю. О. Роман. Письма. Эссе. Екатеринбург: Изд-во «У-Факстория», 1998. С. 657.

15.Заманская В. В. Русская литература первой трети ХХ века: Проблема экзистенциального сознания: Автореф. дис… доктора филолог. наук. Екатеринбург, 1997.

16.Захаров Н. В. Шекспировский тезаурус Пушкина // Тезаурусный анализ мировой культуры: Сб. науч. трудов. вып. 1 / Под. общ. ред. проф. Вл. А. Луков. М.: Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2005. С. 17-24;

17.Зиновьева А. Ю. Вечные образы // Литературная энциклопедия терминов и понятий. М., 2001;

.Коган Г. В. Полотняный завод - Переделкино // Знамя. 2000. №10. То же: #"justify">.Корнилова Е. Первый русский шекспировед // Шекспировский сборник: 1967. М., 1969

.Кузнецова Т. Ф. Формирование массовой литературы и ее социокультурная специфика // Массовая культура. М., 2004;

.Лихачев Д. С. Раздумья о России. СПб.: Logos, 1999. С. 615

22.Лихачёв Д.С. Размышления над романом Б.Л. Пастернака «Доктор Живаго» // Новый мир. 1998. № 1.

23.Луков Вал. А., Луков Вл. А. Тезаурусный подход в гуманитарных науках // Знание. Понимание. Умение. 2004. № 1. С. 93-100;

24.Мережковский Д.С. Вечные спутники // Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники.- М.: Республика, 1995.- С. 351-521.

25.Мусатов В.В. Пушкинская традиция в русской поэзии первой половины ХХ века: от Анненского до Пастернака. М.: Прометей, 1992.

26.Нусинов И. М. История литературного героя. М., 1958

27.Пастернак Б. Заметки о переводе // Мастерство перевода 1966. М., 1968. C. 110

.Пинский Л. Е. Шекспир: Начала драматургии. М., 1971.

.Реизов Б. Г. Судьба Шекспира в зарубежных литературах (XVII-XX вв.) // Реизов Б. Г. Из истории европейских литератур. Л., 1970. С. 353-372;

.Стенник Ю. В. Драматургия петровской эпохи и первые трагедии Сумарокова. (К постановке вопроса) // XVIII век. Сборник 9. Л., 1974. С. 248-249.

.Степанов Ю. С. Константы: Словарь русской культуры / 3-е изд., испр. и доп. М., 2004.

.Толстой Л. Н. О Шекспире и о драме. Статьи об искусстве и литературе // Толстой Л. Н. Собрание сочинений. М., 1983. Т. 15. С. 259

.Толстой Л. Н. Переписка с русскими писателями. М., 1978. Т. 1. С. 154.

.Тургенев И. С. Гамлет и Дон-Кихот // Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: В 30 т. Соч.: В 12 т. М., 1980. Т. 5. С. 340.

.Урнов М. В., Урнов Д. М. Шекспир, его герои и его время. М.,1964. С. 139

36.Фатеева Н. А. Контрапункт интертекстуальности, или Интертекст в мире текстов. М.: Агар, 2000. С. 35.

37.Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997.

38.Чехов А. П. Собр. соч. II, М.: Гослитиздат, 1956. С. 172.

.Шекспировские штудии II: «Русский Шекспир»: Исследования и материалы научного семинара, 26 апреля 2006 г. / Отв. ред. Вл. А. Луков. М.: Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2006.

.Шекспировские штудии III: Линии исследования: Сборник научных трудов. Материалы научного семинара, 14 ноября 2006 года /Моск. гуманит. ун-т. Ин-т гуманит. исследований; отв. ред. Н. В. Захаров, Вл. А. Луков. - М. : Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2006. - 95 с.

.Шекспировские штудии IV: Луков Вл. А., Захаров Н. В., Гайдин Б. Н. Гамлет как вечный образ русской и мировой культуры: Монография. Для обсуждения на научном семинаре 23 апреля 2007 года / Отв. ред. Вл. А. Луков; Моск. гуманит. ун-т. Ин-т гуманит. исследований. - М.: Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2007. - 86 с.

.Шекспировские штудии VII: Сборник научных трудов. Мате-риалы круглого стола, 07 декабря 2007 года / Отв. ред. Н. В. Захаров, Вл. А. Луков; Моск. гуманит. ун-т. Ин-т гуманит. исследований. - М.: Изд-во Моск. гуманит. ун-та, 2007. - 68 с.

.Шекспировские штудии: Трагедия «Гамлет»: Материалы научного семинара, 23 апреля 2005 г. / Моск. гуманит. ун-т, Ин-т гуманит. исследований; отв. ред. Вл. А. Луков. М., 2005;

.Шпенглер О. Закат Европы: В 2 т. М., 1998;

.Штейн А. Л. «Реабилитированный» Гамлет // Вопросы философии. 1965. №10. С. 46

.Энциклопедия для детей. Всемирная литература. Ч. 1. От зарождения словесности до Гёте и Шиллера. М., 2000. С. 391.

48.Эткинд Е. «Флейтист и крысы» (Поэма М. Цветаевой «Крысолов» в контексте немецкой народной легенды и ее литературных обработок) // Вопросы литературы. - 1992. № 3. С. 71


ИСТОЧНИКИ

2.Ломоносов М. В. Полн. собр. соч. М. ; Л., 1959. Т. 8. С. 7.

3.Мандельштам О. Э. Сочинения: В 2 т. М.: Художественная литература, 1990. Т. 1. С. 145.

4.Маяковский В. В. Флейта-позвоночник // Маяковский В. В. Поэмы. Стихотворения. М.: Правда, 1989.

5.Пастернак Б. Полное собрание сочинений с приложениями в одиннадцати томах. Том I. Стихотворения и поэмы 1912-1931. Том II. Спекторский. Стихотворения 1931-1959. Том IV. Доктор Живаго. Роман. М.: Слово/ Slovo, 2004

.Пастернак Б.Л. Стихотворения и поэмы. М.: Худ. Литература, 1988.

.Цветаева М.И. Собрание сочинений в семи томах. Т.2.- М.: Эллис Лак, 1994.

.Шекспир В. Гамлет // Шекспир В. Трагедии.- СПб.: Лениздат, 1993.

.Шекспир У. Гамлет // Шекспир У. Собрание сочинений: В 8 т. М.: «Интербук», 1994. Т.8.

10.Шекспир У. Гамлет. Избранные переводы: Сборник / Сост. А. Н. Горбунов. М., 1985.


Репетиторство

Нужна помощь по изучению какой-либы темы?

Наши специалисты проконсультируют или окажут репетиторские услуги по интересующей вас тематике.
Отправь заявку с указанием темы прямо сейчас, чтобы узнать о возможности получения консультации.