Смысл сна пьера безухова из 4 тома. Хрустальный глобус пьера безухова


Хрустальный глобус

Пьер Безухов из романа «Война и мир» Льва Толстого видит во сне хрустальный глобус:

«Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали её, иногда уничтожали, иногда сливались с нею… В середине Бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растёт, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает».

Пьер Безухов

Стремление капель к всемирному слиянию, их готовность вместить весь мир - это любовь, сострадание друг к другу. Любовь как полное понимание всего живого перешла от Платона Каратаева к Пьеру, а от Пьера должна распространиться на всех людей. Он стал одним из бесчисленных центров мира, то есть стал миром.

Вот почему смеётся Пьер над солдатом, охраняющим его с винтовкой у двери сарая: «Он хочет запереть меня, мою бесконечную душу…» Вот что последовало за видением хрустального глобуса.

Совсем не так банален эпиграф романа о необходимости единения всех хороших людей. Слово «сопрягать», услышанное Пьером во втором «вещем» сне, не случайно сочетается со словом «запрягать». Запрягать надо - сопрягать надо. Всё, что сопрягает, есть мир; центры - капли, не стремящиеся к сопряжению, - это состояние войны, вражды. Вражда и отчуждённость среди людей. Достаточно вспомнить, с каким сарказмом смотрел на звезды Печорин, чтобы понять, что представляет собою чувство, противоположное «сопряжению».

Пьер Безухов. Музей им. К.А.Федина, г. Саратов

Вероятно, не без влияния космологии Толстого строил позднее Владимир Соловьев свою метафизику, где ньютоновская сила притяжения получила наименование «любовь», а сила отталкивания стала именоваться «враждой».

Война и мир, сопряжение и распад, притяжение и отталкивание - вот две силы, вернее, два состояния одной космической силы, периодически захлестывающие души героев Толстого . От состояния всеобщей любви (влюблённость в Наташу и во всю вселенную, всепрощающая и всё вмещающая космическая любовь в час смерти Болконского) до той же всеобщей вражды и отчуждённости (его разрыв с Наташей, ненависть и призыв расстреливать пленных перед Бородинским боем). Пьеру такие переходы не свойственны, он, как и Наташа, по природе всемирен. Ярость против Анатоля или Элен, воображаемое убийство Наполеона носят поверхностный характер, не затрагивая глубины духа. Доброта Пьера - естественное состояние его души.

Пьер, князь Андрей и Наташа Ростова на балу

Пьер «увидел» хрустальный глобус со стороны, то есть вышел за пределы видимого, зримого космоса ещё при жизни. С ним произошёл коперниковский переворот. До Коперника люди пребывали в центре мира, а тут мироздание вывернулось наизнанку, центр стал периферией - множеством миров вокруг «центра солнца». Именно о таком коперниковском перевороте говорит Толстой в финале романа:

«С тех пор, как найден и доказан закон Коперника, одно признание того, что движется не солнце, а земля, уничтожило всю космографию древних…

Как для астрономии трудность признания движений земли состояла в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства неподвижности земли и такого же чувства неподвижности планет, так и для истории трудность признания подчинения личности законам пространства, времени и причин состоит в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности».

На дуэли с Долоховым

Отношение единицы к бесконечности - это отношение Болконского к миру в момент смерти. Он видел всех и не мог любить одного. Отношение единицы к единому - это нечто другое. Это Пьер Безухов. Для Болконского мир распадался на бесконечное множество людей, каждый из которых в конечном итоге был Андрею неинтересен. Пьер в Наташе, в Андрее, в Платоне Каратаеве и даже в собаке, застреленной солдатом, видел весь мир. Всё происходящее с миром происходило с ним. Андрей видит бесчисленное множество солдат - «мясо для пушек». Он полон сочувствия, сострадания к ним, но это не его. Пьер видит одного Платона, но в нём весь мир, и это его.

Ощущение схождения двух сторон расходящегося угла в единой точке очень хорошо передано в «Исповеди» Толстого , где он очень точно передаёт дискомфорт невесомости в своем сонном полёте, чувствуя себя как-то очень неудобно в бесконечном пространстве мироздания, подвешенным на каких-то помочах, пока не появилось чувство центра, откуда эти помочи исходят. Этот центр, пронизывающий всё, увидел Пьер в хрустальном глобусе, чтобы, очнувшись от сна, ощутить его в глубине своей души, как бы вернувшись из заоблачной выси.

Так Толстой объяснял в «Исповеди» свой сон тоже ведь после пробуждения и тоже переместив сей центр из межзвёздных высей в глубины сердца. Центр мироздания отражается в каждой хрустальной капле, в каждой душе. Это хрустальное отражение есть любовь.

Война - это чужое, мир - это своё. Хрустальному глобусу Пьера предшествует в романе Толстого глобус-мячик, которым на портрете играет наследник Наполеона. Мир войны с тысячами случайностей, действительно напоминающий игру в бильбоке. Глобус - мяч и глобус - хрустальный шар - два образа мира. Образ слепца и зрячего, гуттаперчевой тьмы и хрустального света. Мир, послушный капризной воле одного, и мир неслиянных, но единых воль.

Пьер едет посмотреть на войну

Художественная убедительность и цельность такого космоса не требует доказательств. Хрустальный глобус живёт, действует, существует как некий живой кристалл, голограмма, вобравшая в себя структуру романа и космоса Льва Толстого.

«Светлые паутинки - вожжи Богородицы», которыми соединены люди в вещем сне Николеньки, сына Андрея Болконского, со временем соединятся в едином «центре» хрустального глобуса, где-то там, в космосе. Станут прочной опорой дляТолстого в его космическом зависании над бездной (сон из «Исповеди»). Натяжение «космических вожжей» - чувство любви - это и направление движения, и само движение. Толстой любил такие простые сравнения, как опытный всадник, любитель верховой езды и как крестьянин, идущий за плугом. Всё вы написали правильно, скажет он Репину о его картине «Толстой на пашне», только вот вожжи дать в руки забыли.

На Бородинском сражении русской армии с Наполеоном

В хрустальном глобусе Пьера капли и центр соотнесены именно таким образом, по-тютчевски: «Всё во мне, и я во всём».

В поздний период личность-единица была принесена в жертву «единому» миру. Можно и должно усомниться в правоте такого опрощения мира. Глобус Пьера как бы помутнел, перестал светиться. Зачем нужны капли, если всё дело в центре? И где отражаться центру, если нет тех хрустальных капель?

С Наташей Ростовой

Космос романа «Война и мир» - такое же уникальное и величественное строение, как космос «Божественной комедии» Данте и «Фауста» Гёте . «Без космологии хрустального глобуса нет романа», ― утверждает К. Кедров-Челищев . Это нечто вроде хрустального ларца, в который спрятана смерть Кощея. Здесь всё во всём - великий принцип синергетической двойной спирали, расходящейся от центра и одновременно сходящейся к нему.

Пьер-читатель

Если Толстой изображал сновидения как трансформацию внешних впечатлений (например, сон Пьера Безухова, который слова будящего его слуги «запрягать пора» воспринимает во сне как решение философской проблемы - «сопрягать»), то Достоевский считал, что во сне забытые переживания людей всплывают в сферы, подконтрольные сознанию, а потому через свои сновидения человек лучше познает себя. Сновидения героев раскрывают их внутреннюю сущность - ту, которую не хочет замечать их бодрствующий ум.

Лев Толстой

Современный хрустальный глобус в разрезе

Вспомните об этом в нужный момент

Альтернатива 2-летних Высших литературных курсов и Литературного института имени Горького в Москве, где учатся 5 лет очно или 6 лет заочно, - Школа писательского мастерства Лихачева. В нашей школе основам писательского мастерства целенаправленно и практично обучают всего 6-9 месяцев, а по желанию учащегося - и того меньше. Приходите: истратите только немного денег, а приобретёте современные писательские навыки и получите чувствительные скидки на редактирование своих рукописей.

Инструкторы частной Школы писательского мастерства Лихачева помогут вам избежать членовредительства. Школа работает круглосуточно, без выходных.

1. «Война и мир» как произведение 60-х годов XIX века

60-е годы XIX века в России стали периодом наивысшей активности крестьянских масс, подъема общественного движения. Центральной темой литературы 60-х годов стала тема народа. Эта тема, а также современные Толстому проблемы рассматриваются писателем сквозь призму истории. Исследователи творчества Толстого расходятся в вопросе, что, собственно, Толстой подразумевал под словом «народ» - крестьян, нацию в целом, купечество, мещанство, патриотически настроенное патриархальное дворянство. Безусловно, все эти слои входят в толстовское понимание слова «народ», но лишь тогда, когда они являются носителями нравственности. Все, что безнравственно, исключается Толстым из понятия «народ».

2. Философия истории, образы Кутузова и Наполеона

Толстой своим произведением утверждает решающую роль народных масс в истории. По его мнению, действия так называемых «великих людей» не оказывают решающего влияния на ход исторических событий. Вопрос о роли личности в истории поднимается в начале третьего тома (Первая часть, первая глава):

  1. Применительно к истории личность в большей степени действует бессознательно, чем сознательно;
  2. Человек в большей степени свободен в личной жизни, чем в общественной;
  3. Чем выше стоит человек на ступенях общественной лестницы, тем очевиднее предопределенность и неизбежность в его судьбе;

Толстой приходит к выводу, что «Царь есть раб истории». Современник Толстого историк Богданович прежде всего указывал на определяющую роль Александра Первого в победе над Наполеоном, а роль народа и Кутузова вообще сбрасывал со счета. Толстой же ставил своей задачей развенчать роль царей и показать роль народных масс н народного полководца Кутузова. Писателем отражены в романе моменты бездействия Кутузова. Это объясняется тем, что и Кутузов не может по своей воле распоряжаться историческими событиями. Зато ему дано осознать действительный ход событий, в осуществлении которых он участвует. Кутузов не может понять всемирно-исторического смысла войны 1812 года, но он осознает значение этого события для своего народа, то есть он может быть сознательным проводником хода истории. Кутузов сам близок народу, он чувствует дух войска и может управлять этой великой силой (главная задача Кутузова во время Бородинского сражения - поднять дух армии). Наполеон лишен понимания происходящих событий, он - пешка в руках истории. Образ Наполеона олицетворяет собой крайний индивидуализм и эгоизм. Себялюбец-Наполеон действует, как слепец. Он не великий человек, он не может определить нравственный смысл события вследствие собственной ограниченности. Новаторство Толстого состояло в том, что он внес в историю нравственный критерий (полемика с Гегелем).

3. «Мысль народная» и формы ее воплощения

Путь идейного и нравственного роста ведет положительных героев к сближению с народом (не разрыв са своим классом, а нравственное единение с народом). Герои испытываются отечественной войной. Независимость частной жизни от политической игры верхов подчеркивает нерасторжимую связь героев с жизнью народа. Жизнеспособность каждого из героев проверяется «мыслью народной». Она помогает Пьеру Безухову обнаружить и проявить свои лучшие качества; Андрея Болконского называют «наш князь»; Наташа Ростова достает подводы для раненых; Марья Болконская отвергает предложение мадемуазель Бурьен остаться во власти Наполеона. Наряду с истинной народностью Толстой показывает и псевдонародность, подделку под нее. Это отражено в образах Ростопчина и Сперанского (конкретных исторических лиц), которые хотя и пытаются взять на себя право говорить от имени народа, ничего общего с ним не имеют. Толстому не понадобилось большого числа образов из простонародья (не следует путать народность и простонародность). Патриотизм - Свойство души любого русского человека, и в этом отношении нет разницы между Андреем Болконским и любым солдатом его полка. Близок к народу и капитан Тушин, в образе которого сочетаются «малое и великое», «скромное и героическое». Часто участники похода вообще не названы по именам (напр., «барабанщик-запевала»). Тема народной войны находит свое яркое выражение в образе Тихона Щербатого. Образ неоднозначен (убийство «языка», «разинское» начало). Неоднозначен и образ Платона Каратаева, в условиях плена вновь обратившегося к своим истокам (с него спадает все «наносное, солдатское», остается крестьянское). Наблюдая за ним, Пьер Безухов понимает, что живая жизнь мира выше всяких умствований и что счастье в нем самом. Однако, в отличие от Тихона Щербатого, Каратаев вряд ли способен к решительным действиям, его благообразие приводит к пассивности.

В сценах с Наполеоном Толстой пользуется приемом сатирического гротеска: Наполеон переполнен самообожанием, его помыслы преступны, его патриотизм фальшив (эпизоды с Лаврушкой, награждение солдата Лазарева орденом Почетного легиона, сцена с портретом сына, утренний туалет перед Бородиным, ожидание депутации «московских бояр»). Нескрываемой иронией проникнуто и изображение жизни других людей, также далеких от народа - независимо от их национальной принадлежности (Александр Первый, Анна Павловна Шерер, семья Кураги-ных, Берги, Друбецкие и проч.).

Путь героев, принадлежащих к аристократии, к духовному единению с народом изображен Толстым в его противоречивости и неоднозначности. Писатель с иронией описывает заблуждения и самообман героев (поездка Пьера в южные имения, идеалистические бесплодные попытки нововведений; бунт крестьян в Богучарове, попытка княжны Марьи раздать господский хлеб и проч.).

4. Историко-философские отступления

В произведении собственно художественное повествование временами прерывается историко-философскими отступлениями, по стилю близкими публицистике. Пафос философских отступлений Толстого направлен против либерально-буржуазных военных историков и писателей. По Толстому, «мир отрицает войну» (напр., описание плотины, которую видят русские солдаты во время отступления после Аустерлица - разоренную и безобразную, и сравнение ее в мирное время - утопающей в зелени, аккуратной и отстроенной). Толстой поднимает вопрос сооткошения лич ности и общества, руководителя и массы (сон Пьера после Бородина: ему снится умерший Баздеев (масон, который ввел его в ложу), который говорит: «Война - есть наитруднейшее подчинение свободы человека законам Бога... Ничем не может владеть человек, пока он боится смерти, а кто не боится ее, тому принадлежит все... Самое трудное состоит в том, чтоб уметь соединять в душе своей значение всего». Пьеру также снятся простые солдаты, которых он видел на батарее и которые молились на икону. Пьеру представляется, что нет лучшей доли, чем быть простым солдатом и делать дело, а не рассуждать, как его прежние знакомые, которых он также видит во сне. Другой сон - накануне освобождения из плена, после смерти Каратаева. Старый учитель географии показывает Пьеру глобус, который представляет собой огромный, колеблющийся шар. «Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли все эти двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась... захватить наибольшее пространство... «Вот жизнь, - сказал старичок учитель... - В середине Бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его...*). Толстой - не историк-фаталист. В его произведении особенно остро стоит вопрос о нравственной ответственности человека - исторического деятеля и всякого человека - перед историей. По мысли Толстого, человек тем менее свободен, чем ближе он поставлен к власти, но и частный человек несвободен. Толстой подчеркивает, что надо уметь разоряться ради защиты Отечества, как поступают Ростовы, быть готовым отдать все, пожертвовать всем, как это умеет Пьер Безухов, но не умеют пришедшие в здание дворянского собрания именитое купечество и благородное дворянство.

Хрустальный глобус

Пьер Безухов из романа «Война и мир» Льва Толстого видит во сне хрустальный глобус:

«Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали её, иногда уничтожали, иногда сливались с нею… В середине Бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растёт, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает».

Пьер Безухов

Стремление капель к всемирному слиянию, их готовность вместить весь мир - это любовь, сострадание друг к другу. Любовь как полное понимание всего живого перешла от Платона Каратаева к Пьеру, а от Пьера должна распространиться на всех людей. Он стал одним из бесчисленных центров мира, то есть стал миром.

Вот почему смеётся Пьер над солдатом, охраняющим его с винтовкой у двери сарая: «Он хочет запереть меня, мою бесконечную душу…» Вот что последовало за видением хрустального глобуса.

Совсем не так банален эпиграф романа о необходимости единения всех хороших людей. Слово «сопрягать», услышанное Пьером во втором «вещем» сне, не случайно сочетается со словом «запрягать». Запрягать надо - сопрягать надо. Всё, что сопрягает, есть мир; центры - капли, не стремящиеся к сопряжению, - это состояние войны, вражды. Вражда и отчуждённость среди людей. Достаточно вспомнить, с каким сарказмом смотрел на звезды Печорин, чтобы понять, что представляет собою чувство, противоположное «сопряжению».

Пьер Безухов. Музей им. К.А.Федина, г. Саратов

Вероятно, не без влияния космологии Толстого строил позднее Владимир Соловьев свою метафизику, где ньютоновская сила притяжения получила наименование «любовь», а сила отталкивания стала именоваться «враждой».

Война и мир, сопряжение и распад, притяжение и отталкивание - вот две силы, вернее, два состояния одной космической силы, периодически захлестывающие души героев Толстого . От состояния всеобщей любви (влюблённость в Наташу и во всю вселенную, всепрощающая и всё вмещающая космическая любовь в час смерти Болконского) до той же всеобщей вражды и отчуждённости (его разрыв с Наташей, ненависть и призыв расстреливать пленных перед Бородинским боем). Пьеру такие переходы не свойственны, он, как и Наташа, по природе всемирен. Ярость против Анатоля или Элен, воображаемое убийство Наполеона носят поверхностный характер, не затрагивая глубины духа. Доброта Пьера - естественное состояние его души.

Пьер, князь Андрей и Наташа Ростова на балу

Пьер «увидел» хрустальный глобус со стороны, то есть вышел за пределы видимого, зримого космоса ещё при жизни. С ним произошёл коперниковский переворот. До Коперника люди пребывали в центре мира, а тут мироздание вывернулось наизнанку, центр стал периферией - множеством миров вокруг «центра солнца». Именно о таком коперниковском перевороте говорит Толстой в финале романа:

«С тех пор, как найден и доказан закон Коперника, одно признание того, что движется не солнце, а земля, уничтожило всю космографию древних…

Как для астрономии трудность признания движений земли состояла в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства неподвижности земли и такого же чувства неподвижности планет, так и для истории трудность признания подчинения личности законам пространства, времени и причин состоит в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности».

Пьер на дуэли с Долоховым

Отношение единицы к бесконечности - это отношение Болконского к миру в момент смерти. Он видел всех и не мог любить одного. Отношение единицы к единому - это нечто другое. Это Пьер Безухов. Для Болконского мир распадался на бесконечное множество людей, каждый из которых в конечном итоге был Андрею неинтересен. Пьер в Наташе, в Андрее, в Платоне Каратаеве и даже в собаке, застреленной солдатом, видел весь мир. Всё происходящее с миром происходило с ним. Андрей видит бесчисленное множество солдат - «мясо для пушек». Он полон сочувствия, сострадания к ним, но это не его. Пьер видит одного Платона, но в нём весь мир, и это его.

Ощущение схождения двух сторон расходящегося угла в единой точке очень хорошо передано в «Исповеди» Толстого , где он очень точно передаёт дискомфорт невесомости в своем сонном полёте, чувствуя себя как-то очень неудобно в бесконечном пространстве мироздания, подвешенным на каких-то помочах, пока не появилось чувство центра, откуда эти помочи исходят. Этот центр, пронизывающий всё, увидел Пьер в хрустальном глобусе, чтобы, очнувшись от сна, ощутить его в глубине своей души, как бы вернувшись из заоблачной выси.

Так Толстой объяснял в «Исповеди» свой сон тоже ведь после пробуждения и тоже переместив сей центр из межзвёздных высей в глубины сердца. Центр мироздания отражается в каждой хрустальной капле, в каждой душе. Это хрустальное отражение есть любовь.

Война - это чужое, мир - это своё. Хрустальному глобусу Пьера предшествует в романе Толстого глобус-мячик, которым на портрете играет наследник Наполеона. Мир войны с тысячами случайностей, действительно напоминающий игру в бильбоке. Глобус - мяч и глобус - хрустальный шар - два образа мира. Образ слепца и зрячего, гуттаперчевой тьмы и хрустального света. Мир, послушный капризной воле одного, и мир неслиянных, но единых воль.

Пьер едет смотреть на войну

Художественная убедительность и цельность такого космоса не требует доказательств. Хрустальный глобус живёт, действует, существует как некий живой кристалл, голограмма, вобравшая в себя структуру романа и космоса Льва Толстого.

«Светлые паутинки - вожжи Богородицы», которыми соединены люди в вещем сне Николеньки, сына Андрея Болконского, со временем соединятся в едином «центре» хрустального глобуса, где-то там, в космосе. Станут прочной опорой для Толстого в его космическом зависании над бездной (сон из «Исповеди»). Натяжение «космических вожжей» - чувство любви - это и направление движения, и само движение. Толстой любил такие простые сравнения, как опытный всадник, любитель верховой езды и как крестьянин, идущий за плугом. Всё вы написали правильно, скажет он Репину о его картине «Толстой на пашне», только вот вожжи дать в руки забыли.

Пьер на Бородинском сражении русской армии с Наполеоном

В хрустальном глобусе Пьера капли и центр соотнесены именно таким образом, по-тютчевски: «Всё во мне, и я во всём».

В поздний период личность-единица была принесена в жертву «единому» миру. Можно и должно усомниться в правоте такого опрощения мира. Глобус Пьера как бы помутнел, перестал светиться. Зачем нужны капли, если всё дело в центре? И где отражаться центру, если нет тех хрустальных капель?

Космос романа «Война и мир» - такое же уникальное и величественное строение, как космос «Божественной комедии» Данте и «Фауста» Гёте . «Без космологии хрустального глобуса нет романа», ― утверждает К. Кедров-Челищев . Это нечто вроде хрустального ларца, в который спрятана смерть Кощея. Здесь всё во всём - великий принцип синергетической двойной спирали, расходящейся от центра и одновременно сходящейся к нему.

Пьер-читатель

Если Толстой изображал сновидения как трансформацию внешних впечатлений (например, сон Пьера Безухова, который слова будящего его слуги «запрягать пора» воспринимает во сне как решение философской проблемы - «сопрягать»), то Достоевский считал, что во сне забытые переживания людей всплывают в сферы, подконтрольные сознанию, а потому через свои сновидения человек лучше познает себя. Сновидения героев раскрывают их внутреннюю сущность - ту, которую не хочет замечать их бодрствующий ум.

Лев Толстой

Вспомните об этом в нужный момент!

Если вы нашли моё сообщение полезным для себя, пожалуйста, расскажите о нём другим людям или просто дайте на него ссылку.

Узнать больше вы всегда можете в нашей Школе писательского мастерства :


Глава из книги К. Кедрова "Поэтический космос" М. Советский писатель 1989

Готторпский глобус, привезенный Петром I в Россию, ставший прообразом нынешних планетариев, напоминает мне чрево кита, проглотившего вместе с Ионой все челове­чество.

Мы говорим: вот как устроена вселенная - вы, люди, ничтожнейшие пылинки в бесконечном мироздании. Но это ложь, хотя и непреднамеренная.

Готторпский купол не может показать, как весь человек на уровне тех самых микрочастиц, о которых писал Илья Сельвинский, связан, согласован со всей бесконечностью. Называется такая согласованность антропным принципом. Он открыт и сформулирован недавно в космологии, но для литературы эта истина была аксиомой.

Никогда Достоевский и Лев Толстой не принимали готторпский, механистический образ мира. Они всегда ощуща­ли тончайшую диалектическую связь между конечной чело­веческой жизнью и бесконечным бытием космоса. Внутрен­ний мир человека - его душа. Внешний мир - вся вселен­ная. Таков противостоящий темному готторпскому глобусу сияющий глобус Пьера.

Пьер Безухов видит во сне хрустальный глобус:

«Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имею­щий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стреми­лась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожа­ли, иногда сливались с нею... В середине Бог, и каждая кап­ля стремится расшириться, чтобы в наибольших разме­рах отражать его. И растет, и сжимается, и уничтожа­ется на поверхности, уходит в глубину и опять всплы­вает».

– «Вожжи Богородицы» –

Чтобы увидеть такую вселенную, надо подняться на вы­соту, глянуть сквозь бесконечность. Округлость земли видна из космоса. Ныне мы всю вселенную видим как некую сияю­щую сферу, расходящуюся от центра.

Небесные перспективы пронизывают все пространство романа «Война и мир». Бесконечные перспективы, пейзажи и панорамы битв даны с высоты полета, словно писатель не раз облетал нашу планету на космическом корабле.

И все-таки наиболее ценен для Льва Толстого взгляд не с высоты, а в высоту полета. Там, в бесконечно голубом небе, тает взор Андрея Болконского под Аустерлицем, а позднее взгляд Левина среди русских полей. Там, в беско­нечности, все спокойно, хорошо, упорядоченно, совсем не так как здесь, на земле.

Все это неоднократно было замечено и даже передано вдохновенным взором кинооператоров, снимавших с верто­лета и Аустерлиц, и мысленный полет Наташи Ростовой, а уж чего проще направить кинокамеру ввысь, вслед за взором Болконского или Левина. Но куда труднее кино­оператору и режиссеру показать мироздание со стороны - взглядом Пьера Безухова, видящего сквозь дрему глобус, состоящий из множества капель (душ), каждая из которых стремится к центру, и все при этом едины. Так устроено мироздание, слышит Пьер голос учителя-француза.

И все-таки как же оно устроено?

На экране сквозь туман видны какие-то капельные структуры, сливающиеся в шар, источающие сияние, и ни­чего другого. Это слишком бедно для хрустального глобуса, который разрешил в сознании Пьера загадку мироздания. Не приходится винить оператора. То, что видел Пьер, мож­но увидеть только мысленным взором - это неизобразимо в трехмерном мире, но зато вполне геометрически представ­ляемо.

Пьер увидел, вернее сказать, «прозрел» тот облик миро­здания, который был запретен для человечества со времен великой инквизиции до... трудно сказать, до какого именно времени.

«Вселенная есть сфера, где центр везде, а радиус беско­нечен»,- так сказал Николай Кузанский об этой модели мира. О ней рассказал Борхес в лаконичном эссе «Сфера Паскаля»:

«Природа - это бесконечная сфера, центр которой везде, а окружность нигде».

Кто внимательно следил за космологическими моделями древних в предшествующих главах (чаша Джемшид, ларец Кощея), сразу заметит, что сфера Паскаля, или глобус Пьера, есть еще одно художественное воплощение все той же мысли. Капли, стремящиеся к слиянию с центром, и центр, устремленный во все,- это очень похоже на монады Лейб­ница, центры Николая Кузанского или «точку Алеф» Борхе­са. Это похоже на миры Джордано Бруно, за которые он был сожжен, похоже на трансформированные эйдосы Пла­тона или пифагорейские праструктуры, блистательно запе­чатленные в философии неоплатоников и Парменида.

Но у Толстого это не точки, не монады, не эйдосы, а люди, вернее их души. Вот почему смеется Пьер над солда­том, охраняющим его с винтовкой у двери сарая: «Он хочет запереть меня, мою бесконечную душу...» Вот что последо­вало за видением хрустального глобуса.

Стремление капель к всемирному слиянию, их готовность вместить весь мир - это любовь, сострадание друг к другу. Любовь как полное понимание всего живого перешла от Платона Каратаева к Пьеру, а от Пьера должна распростра­ниться на всех людей. Он стал одним из бесчисленных цент­ров мира, то есть стал миром.

Совсем не так банален эпиграф романа о необходимости единения всех хороших людей. Слово «сопрягать»», услы­шанное Пьером во втором «вещем» сне, не случайно сочета­ется со словом «запрягать». Запрягать надо - сопрягать на­до. Все, что сопрягает, есть мир; центры - капли, не стремя­щиеся к сопряжению,- это состояние войны, вражды. Вражда и отчужденность среди людей. Достаточно вспом­нить, с каким сарказмом смотрел на звезды Печорин, чтобы понять, что представляет собою чувство, противоположное «сопряжению».

Вероятно, не без влияния космологии Толстого строил позднее Владимир Соловьев свою метафизику, где ньюто­новская сила притяжения получила наименование «любовь», а сила отталкивания стала именоваться «враждой».

Война и мир, сопряжение и распад, притяжение и оттал­кивание - вот две силы, вернее, два состояния одной косми­ческой силы, периодически захлестывающие души героев Толстого. От состояния всеобщей любви (влюбленность в

Наташу и во всю вселенную, всепрощающая и все вмещаю­щая космическая любовь в час смерти Болконского) до той же всеобщей вражды и отчужденности (его разрыв с Ната­шей, ненависть и призыв расстреливать пленных перед Бородинским боем). Пьеру такие переходы не свойственны, он, как и Наташа, по природе всемирен. Ярость против Анатоля или Элен, воображаемое убийство Наполеона но­сят поверхностный характер, не затрагивая глубины духа. Доброта Пьера - естественное состояние его души.

Любовь Андрея Болконского - это какой-то последний душевный всплеск, это на грани жизни и смерти: вместе с любовью и душа отлетела. Андрей пребывает скорее в сфере Паскаля, где множество душевных центров - всего лишь точки. В нем живет суровый геометр - родитель: «Изволь видеть, душа моя, сии треугольники подобны». Он в этой сфере до самой смерти, пока не вывернулась она и не опро­кинулась в его душу всем миром, и вместила комната всех, кого знал и видел князь Андрей.

Пьер «увидел» хрустальный глобус со стороны, то есть вышел за пределы видимого, зримого космоса еще при жиз­ни. С ним произошел коперниковский переворот. До Копер­ника люди пребывали в центре мира, а тут мироздание вывернулось наизнанку, центр стал периферией - множест­вом миров вокруг «центра солнца». Именно о таком коперниковском перевороте говорит Толстой в финале романа:

«С тех пор, как найден и доказан закон Коперника, одно признание того, что движется не солнце, а земля, уничтожи­ло всю космографию древних...

Как для астрономии трудность признания движений зем­ли состояла в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства неподвижности земли и такого же чувства неподвижности планет, так и для истории трудность признания под­чинения личности законам пространства, времени и причин состоит в том, чтобы отказаться от непосредственного чувства независимости своей личности».

Принято считать, что Л. Толстой скептически относился к науке. На самом же деле этот скептицизм распространялся лишь на науку его времени - XIX и начала XX века. Эта наука занималась, по мнению Л. Толстого, «второстепенны­ми» проблемами. Главный вопрос - о смысле человеческой жизни на земле и о месте человека в мироздании, вернее - отношении человека и мироздания. Здесь Толстой, если надо, прибегал к интегральному и дифференциальному исчислению.

Отношение единицы к бесконечности - это отношение Болконского к миру в момент смерти. Он видел всех и не мог любить одного. Отношение единицы к единому - это нечто другое. Это Пьер Безухов. Для Болконского мир рас­падался на бесконечное множество людей, каждый из кото­рых в конечном итоге был Андрею неинтересен. Пьер в Наташе, в Андрее, в Платоне Каратаеве и даже в собаке, застреленной солдатом, видел весь мир. Все происходящее с миром происходило с ним. Андрей видит бесчисленное множество солдат - «мясо для пушек». Он полон сочувст­вия, сострадания к ним, но это не его. Пьер видит одного Платона, но в нем весь мир, и это его.

«Коперниковский переворот» произошел с Пьером, мо­жет быть, в самый момент рождения. Андрей рожден в кос­мосе Птолемея. Он сам - центр, мир - лишь периферия. Это вовсе не означает, что Андрей плох, а Пьер хорош. Просто один человек - «война» (не в бытовом или исто­рическом, а в духовном смысле), другой – человек – «мир».

Между Пьером и Андреем возникает в какой-то момент диалог о строении мира. Пьер пытается объяснить Андрею свое ощущение единства всего сущего, живого и мертвого, некую лестницу восхождений от минерала до ангела. Андрей; деликатно прерывает: знаю, это философия Гердера. Для него это только философия: монады Лейбница, сфера Паскаля для Пьера это душевный опыт.

И все же у двух расходящихся сторон угла есть точка схождения: смерть и любовь. В любви к Наташе и в смерти Андрею открывается «сопряжение» мира. Здесь в точке «Алеф» Пьер, Андрей, Наташа, Платон Каратаев, Кутузов - все чувствуют единение. Нечто большее, чем сумма воль, это - «на земле мир и в человецех благоволение». Нечто сродни чувству Наташи в момент чтения манифеста в церкви и моления «миром».

Ощущение схождения двух сторон расходящегося угла в единой точке очень хорошо передано в «Исповеди» Тол­стого, где он очень точно передает дискомфорт невесомости в своем сонном полете, чувствуя себя как-то очень неудобно в бесконечном пространстве мироздания, подвешенным на каких-то помочах, пока не появилось чувство центра, откуда эти помочи исходят. Этот центр, пронизывающий все, увидел Пьер в хрустальном глобусе, чтобы, очнувшись от сна, ощутить его в глубине своей души, как бы вернувшись из заоблачной выси.

Так Толстой объяснял в «Исповеди» свой сон тоже ведь после пробуждения и тоже переместив сей центр из меж­звездных высей в глубины сердца. Центр мироздания отра­жается в каждой хрустальной капле, в каждой душе. Это хрустальное отражение есть любовь.

Если бы это была философия Толстого, мы упрекнули бы его в отсутствии диалектики «притяжения и отталкива­ния», «вражды и любви». Но никакой философии Толстого, никакого толстовства для самого писателя не существовало. Он просто говорил о своем ощущении жизни, о состоянии души, которое считал правильным. Он не отрицал «вражду И отталкивание», как Пьер и Кутузов не отрицали очевид­ность войны и даже по мере сил и возможностей участвовали В ней, но они не хотели принять это состояние как свое. Война - это чужое, мир - это свое. Хрустальному глобусу Пьера предшествует в романе Толстого глобус-мячик, кото­рым на портрете играет наследник Наполеона. Мир войны с тысячами случайностей, действительно напоминающий иг­ру в бильбоке. Глобус - мяч и глобус - хрустальный шар - два образа мира. Образ слепца и зрячего, гуттапер­чевой тьмы и хрустального света. Мир, послушный капризной воле одного, и мир неслиянных, но единых воль.

Вожжи-помочи, на которых Толстой во сне ощутил чувство прочного единства в «Исповеди», в романе «Война и мир» еще в руках «капризного ребенка» - Наполеона.

Что управляет миром? Этот вопрос, повторяемый не­однократно, в конце романа в самом себе находит ответ. Миром управляет весь мир. А когда мир един, управляют любовь и мир, противостоящие состоянию вражды и войны.

Художественная убедительность и цельность такого космоса не требует доказательств. Хрустальный глобус жи­вет, действует, существует как некий живой кристалл, голо­грамма, вобравшая в себя структуру романа и космоса Льва Толстого.

И все же отношение между землей и космосом, между неким «центром» и отдельными каплями глобуса непонятно автору романа «Война и мир». Окидывая взглядом с высоты «перемещения народов с запада на восток» и «об­ратную волну» с востока на запад. Толстой уверен в одном: само это перемещение - война - не планировалось людьми И не может быть их человеческой волей. Люди хотят мира, а на земле война.

Перебирая, как в колоде карты, всевозможные причины: мировая воля, мировой разум, экономические законы, воля одного гения, - Толстой опровергает поочередно все. Лишь некое уподобление пчелиному улью и муравейнику, где никто не управляет, а порядок единый, кажется автору правдоподобным. Каждая пчела в отдельности не знает о едином пчелином миропорядке улья, тем не менее она ему служит.

Человек, в отличие от пчелы, «посвящен» в единый план своего космического улья. Это «сопряжение» всего благора­зумного, человеческого, как понимал Пьер Безухов. Позднее план «сопряжения» расширится в душе Толстого до всемир­ной любви ко всем людям, ко всему живому.

«Светлые паутинки - вожжи Богородицы», которыми соединены люди в вещем сне Николеньки, сына Андрея Болконского, со временем соединятся в едином «центре» хрустального глобуса, где-то там, в космосе. Станут прочной опорой для Толстого в его космическом зависании над бездной (сон из «Исповеди»). Натяжение «космических вожжей» - чувство любви - это и направление движения, и само движение. Толстой любил такие простые сравнения, как опытный всадник, любитель верховой езды и как крестьянин, идущий за плугом.

Всё вы написали правильно, скажет он Репину о его кар­тине «Толстой на пашне», только вот вожжи дать в руки забыли.

Нехитрая почти «крестьянская» космогония Толстого в глубине своей была не проста, как и всякая народная муд­рость, проверенная тысячелетиями. Небесные «вожжи Бого­родицы» он ощущал как некий внутренний закон пчелиного роя, формирующий соты мировой жизни.

Умирать надо, как умирают деревья, без стонов и плача («Три смерти»). Но и жизни можно и нужно учиться у вековых деревьев (дуб Андрея Болконского)

Но где же в таком случае космос, возвышающийся над всем, даже над природой? Его холодное дыхание проникает в душу Левина и Болконского с небесной высоты. Там слишком все спокойно и уравновешено, и туда писатель стремится душой.

Оттуда, с той высоты, часто ведется повествование. Тот суд не похож на суд земной. «Мне отмщенье, и аз воздам» - эпиграф к «Анне Карениной». Это не всепрощение, а нечто большее. Здесь понимание космической перспективы зем­ных событий. Земными мерками нельзя измерить дела людей - вот единственная мораль в пределах «Войны и мира». Для деяний людей масштаба Левина и Андрея Болконского нужна бесконечная небесная перспектива, поэ­тому в финале «Войны и мира» чуждающийся космологи­ческих представлений писатель вспоминает о Копернике и Птолемее. Но Толстой очень своеобразно истолковывает Коперника, Коперник произвел переворот на небе, «не передвинув ни одной звезды» или планеты. Он просто изме­нил взгляд людей на их местоположение во вселенной. Люди думали, что земля в центре мира, а она где-то далеко с краю. Так и в нравственном мире. Человек должен уступить. «Птолемеевский» эгоцентризм должен смениться «коперниковским» альтруизмом.

Казалось бы, победил Коперник, но если вдуматься в космологический смысл толстовской метафоры, то все наоборот.

Толстой низводит Коперника и Птолемея на землю, а космологию превращает в этику. И это не просто художест­венный прием, а основополагающий принцип Толстого. Для него, как для первых христиан, нет никакой космологии вне этики. Такова ведь и эстетика самого Нового Завета. В своем переводе четвероевангелия Толстой полностью устраняет все, что выходит за грани этики.

Его книга «Царство божие внутри нас» более последо­вательна в пафосе низведения небес на землю, чем даже само Евангелие. Толстому совершенно непонятна «космологи­ческая» природа обряда и ритуала. Он ее не слышит и не видит, затыкает уши и закрывает глаза не только в храме, но даже на вагнеровской опере, где музыка дышит метафизи­ческой глубиной.

Что же, Толстой в зрелые годы и особенно в старости потерял эстетическое чутье? Нет, эстетика космоса глубоко ощущалась Толстым. Каким громадным смыслом снизошло, спустилось к солдатам, сидящим у костра, небо, усыпанное звездами. Звездное небо перед битвой напоминало человеку о той высоте и о том величии, которых он достоин, с которы­ми соизмерим.

В конечном итоге Толстой так и не уступил Копернику землю как один из важнейших центров вселенной. Знаменитая запись в дневнике о том, что земля «не юдоль скорби», а один из прекраснейших миров, где происходит нечто чрезвычайно важное для всего мироздания, передает в сжа­том виде все своеобразие его этической космологии.

Сегодня, когда мы знаем о необитаемости громадного числа миров в нашей галактике и об уникальности не только человеческой, но даже органической жизни в солнечной системе, правота Толстого становится совершенно неоспоримой. По-новому звучит его призыв к неприкосновенности всего живого, принцип, развитый позднее Альбертом Швейцером в этике «благоговения перед жизнью».

В отличие от своего наиболее яркого оппонента Федоро­ва Толстой и смерть не считал абсолютным злом, поскольку умирание - такой же закон «вечной жизни» как и рожде­ние. Он, устранивший из Евангелия воскресение Христа как нечто чуждое законам земной жизни, написал роман «Воскресение», где небесное чудо должно превратиться в чу­до нравственное - моральное возрождение или возвраще­ние человека к жизни всемирной, то есть всечеловеческой, что для Толстого одно и то же.

О полемике Толстого с Федоровым писали многие, и можно было бы к этому вопросу не возвращаться, если бы не одна странность. Все пишущие об этом диалоге почему-то обходят стороной космологическую природу спора. Для Фе­дорова космос - арена деятельности человека, заселяющего в будущем дальние миры толпами «воскрешенных» отцов. Часто приводят доклад Толстого в психологическом об­ществе, где Толстой разъяснял ученым мужам эту идею Федорова. Обычно разговор прерывается пошлым смехом московской профессуры. Но не аргумент же для Толстого утробный хохот жрецов науки, ложность которой для него была очевидна.

Толстой не смеялся над Федоровым, но он страшился чисто земной космологии, где небо в будущем целиком отдавалось во власть людям, в то время как хозяйничанье людей на земле, варварское истребление природы были столь очевидны. Те самые массы народов, которые Федоров дерзновенно выводил с земли в космос, перемещались в финале романа «Война и мир», бессмысленно денно и нощно убивали друг друга. Пока только на земле.

Казалось бы Толстой, всей душой открытый роевому на­чалу, должен был приветствовать «общее дело» всемирного воскресения, но писатель вовсе не считал воскрешение отцов целью, В самом желании воскреснуть он видел эгоисти­ческую извращенность. Автор «Трех смертей» и «Смерти Ивана Ильича», в будущем столь величественно ушедший из жизни, конечно, не мог смириться с каким-то унизительным промышленным воскрешением, осуществляемым целыми ар­миями, мобилизованными для столь «не божьего» дела.

Раньше многих Толстой почувствовал землю как единую планету. В «Войне и мире» он, естественно, не мог принять мессианскую концепцию Федорова, где воскресение превра­щалось в чисто русскую идею, щедро даруемую народам.

Вот в каком смысле в этике Толстой оставался Птолемеем. В центре мироздания - человечество. В этику вмещает­ся вся космология. Отношение человека к человеку - это и есть отношение человека к Богу. Пожалуй, Толстой даже слишком абсолютизировал эту мысль. Богом Толстой считал некую величину, не вмещаемую человеческим сердцем и (что его отличает от Достоевского) измеримую и познавае­мую разумом.

Космическая важность происходящего на земле была для Толстого слишком существенна, чтобы перенести место дей­ствия человеческой эпопеи (трагизм Толстой отрицал) в космос.

Разумеется, взгляды и оценки писателя, менялись в течение долгой, духовно переполненной жизни. Если автору «Анны Карениной» самым важным казалось происходящее между двумя любящими людьми, то, для создателя «Воскре­сения» это стало в конечном счете так же несущественно, как для Катерины Масловой и Нехлюдова в финале романа. «Коперниковский переворот» завершился у Толстого пол­ным отрицанием личной, «эгоистической» любви. В романе «Война и мир» Толстому удалось достичь не пошлой «золо­той середины», а великого «золотого сечения», то есть пра­вильного соотношения в той великой дроби, предложенной им самим, где в числителе единицы - весь мир, все люди, а в знаменателе - личность. Это отношение единицы к едино­му включает и личную любовь, и все человечество.

В хрустальном глобусе Пьера капли и центр соотнесены именно таким образом, по-тютчевски: «Все во мне, и я во всем».

В поздний период личность-единица была принесена в жертву «единому» миру. Можно и должно усомниться в правоте такого опрощения мира. Глобус Пьера как бы помут­нел, перестал светиться. Зачем нужны капли, если все дело в центре? И где отражаться центру, если нет тех хрусталь­ных капель?

Космос романа «Война и мир» - такое же уникальное и величественное строение, как космос «Божественной коме­дии» Данте и «Фауста» Гёте. Без космологии хрустального глобуса нет романа. Это нечто вроде хрустального ларца, в который спрятана смерть Кощея. Здесь все во всем - великий принцип синергетической двойной спирали, рас­ходящейся от центра и одновременно сходящейся к нему.

Толстой отверг позднее федоровскую космологию пере­устройства мира и космоса, поскольку, как и Пьер, он считал, что мир намного совершеннее своего творения - человека. Во вселенской школе он был скорее учеником, «мальчиком, собирающим камешки на берегу океана», чем учителем.

Толстой отрицал индустриальное воскресение Федорова еще и потому, что в самой смерти он видел мудрый закон продолжения жизни вселенской, общекосмической. Осознав и пережив «арзамасский ужас» смерти, Толстой пришел к выводу, что смерть - это зло для временной, личной жизни. Для жизни вселенской, вечной, всемирной она есть несом­ненное благо. Он был благодарен Шопенгауэру за то, что тот заставил задуматься «о смысле смерти». Это не значит, что Толстой «любил смерть» в обычном житейском смысле этого слова. Запись в дневнике о «единственном грехе» - жела­ние смерти - вовсе не означает, что Толстой действительно хотел умереть. Дневник его личного врача Маковицкого говорит о нормальном, вполне естественном стремлении Толстого к жизни. Но кроме жизни личной, индивидуаль­ной была еще жизнь «божески-всемирная», тютчевская. К ней Толстой был причастен отнюдь не на миг, а на всю жизнь. В споре с Федоровым Толстой отрицал воскресение, зато в споре с Фетом он защищал идею вечной космической жизни.

Окинув общим взором космос Толстого в «Войне и ми­ре», мы видим вселенную с неким незримым центром, кото­рый в равной мере и в небе, и в душе каждого человека. Земля - это один из важнейших уголков мироздания, где происходят важнейшие космические события. Личное, мимо­летное бытие человека при всей своей значимости - лишь отблеск вечной, всемирной жизни, где прошлое, будущее и настоящее существуют всегда. «Трудно представить веч­ность... Почему же? - отвечает Наташа.- Вчера было, сегодня есть, завтра будет...» В момент смерти душа челове­ка переполняется светом этой всемирной жизни, вмещает в себя весь видимый мир и теряет интерес к индивидуальной, «личной» любви. Зато всемирная любовь, жизнь и смерть для других озаряет человека вселенским смыслом, открыва­ет ему здесь, на земле, важнейший закон - тайну всего зримого и незримого, видимого и невидимого мироздания.

Разумеется, это лишь общие очертания мира Толстого, где жизнь каждого человека сплетена прозрачными паутин­ными нитями со всеми людьми, а через них со всей вселен­ной.

Эпизод сна князя Болконского начинается опять же с описания внутреннего состояния персонажа, которое является одновременно и авторской установкой на то, что далее надо образно "доказать".

"Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и по той странной легкости бытия, которую он испытывал, почти понятное и ощущаемое" (7, с. 66).

"Знать" подтверждается чувствованием, в этом случае "умственное" становится достоянием внутреннего мира человека. Знать в полном смысле этого слова означает и чувственное познание. А для художника необходимость передать читателю это "знать" и "чувствовать" убедительной образной картиной, передать смену чувств персонажа, его "отчужденность от всего земного" и в то же время "легкость бытия", передать то последнее состояние человека, когда он понял смерть и уже не боится ее.

"Прежде он боялся конца. Он два раза испытал это страшное мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.

Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним, и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего его гнета жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней" (7, с. 67).

Событию сна предшествует разговор князя и Наташи (вновь повествовательная рамка), т. е. описание того, что есть самое дорогое в жизни князя любовь к женщине.

"Никто, как вы, не дает мне той мягкой тишины... того света" (7, с. 69). "Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете" (7, с. 69).

Глубина, необычайная сила любви, обостренная ощущением смерти, скорой разлуки вся сцена построена на передаче этой гаммы чувств.

Здесь и воспоминания о самых трогательных мгновениях недавнего прошлого во взаимоотношениях князя Андрея и Наташи.

"В Троицкой лавре они говорили о прошедшем, и он сказал ей, что, ежели бы он был жив, он бы благодарил вечно бога за свою рану, которая свела его опять с нею; но с тех пор они никогда не говорили о будущем" (7, с. 68).

Здесь и описание обостренного ощущения друг друга: приближение любимого человека возбуждает "ощущение счастья".

"Он задремал. Вдруг ощущение счастья охватило его.

"А, это она вошла!" подумал он.

Действительно, на месте Сони сидела только что неслышными шагами вошедшая Наташа.

С тех пор как она стала ходить за ним, он всегда испытывал это физическое ощущение ее близости" (7, с. 68).

"Он смотрел на нее, не шевелясь, и видел, что ей нужно было после своего движения вздохнуть во всю грудь, но она не решалась этого сделать и осторожно переводила дыханье" (7, с. 68).

Здесь и горькие внутренние размышления князя о пришедшей любви и необходимости умереть.

"Неужели только затем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?.." (7, с. 69).

"Лицо ее сияло восторженной радостью", "Наташа была счастлива и взволнована", "Глаза его светились ей навстречу".

Вот с этим, с тем, что "больше всего на свете", князю и предстоит сейчас расстаться, понять и принять любовь более сильную, всемогущую, тайную.

Как трудно человеку расставаться с жизнью, со всем тем, что он любит, к чему он привык, что его удерживает в жизни. Это изображает Толстой со всей силой своего художественного мастерства, и тем полнее и убедительнее звучит содержание эпизода сна-видения.